а впоследствии и в Нью-Йорке.
— На похороны, — рассказывала мама, — чтобы предотвратить давку, прислали шесть полицейских на мотоциклах. Жара стояла такая, что двенадцать женщин упали в обморок, это не считая миссис Воксман с верхнего этажа. Ей, сам понимаешь, любой предлог годится — лишь бы на мужчину упасть. Хотя бы на Пинского. Говорила я тебе или не говорила, что на похороны пришел даже священник из франко- канадцев?
— Да ну, не может быть.
— Этот священник — он кнакер[64]. Чуть ли не епископ. Учился с зейдой[65]. Зейда, сам понимаешь, был человек выдающийся. Возвышенный и притом житейски мудрый. Такие люди больше не рождаются. Сегодня что раввины, что орехи измельчали.
Однако, по мнению папы, зейду (его тестя) не так уж и почитали.
— Я бы тебе тоже кое о чем мог порассказать, — говорил он. — И не только о хорошем.
Мой дед вел свой род от многих поколений раввинов, раввином стал и его младший сын, но никому из его внуков раввином не суждено было стать. Мой двоюродный брат Джерри стал социалистом, притом воинствующим. Однажды я слышал, как он рассказывал: «Когда работники кошерных пекарен забастовали, зейда выступал против них и на улицах, и в шулах. Его ничуть не волновало, что людям сильно недоплачивают. Его отсталые последователи должны во что бы то ни стало есть кошерный хлеб. Дедуля был тот еще реакционер».
Через неделю после смерти деда у бабушки случился удар. Правую сторону у нее полностью парализовало. Она не могла говорить. Правда, поначалу ей еще удавалось произнести одно-два слова внятно и двигать правой рукой настолько, чтобы написать свое имя на иврите. Ее звали Малка. Однако с каждым днем она все больше сдавала.
У бабушки было семеро детей и семеро пасынков и падчериц: она была второй женой дедушки. Его первая жена умерла на прежней родине. Два года спустя он женился на моей бабушке, единственной дочери самого состоятельного человека в штетле. Брак их оказался на редкость счастливым. Бабушка была хороша собой. К тому же из нее вышла практичная, сметливая и терпеливая жена. Качества, должен сказать, необходимейшие для жизни с цадиком. Синагога не положила дедушке определенного жалованья, а существенную часть денег, которые ему удавалось раздобыть там-сям, он имел обыкновение раздавать учащимся ешивы, бедствующим эмигрантам и вдовам. Из-за этого изъяна — а именно так расценивала дедушкино поведение едва сводящая концы с концами дедушкина семья — дедушка как опора семьи был ничуть не лучше пьяницы. Чтобы подкрепить это уподобление, добавлю, что бабушке приходилось очертя голову, притом тайком, то и дело бегать в ломбард — закладывать свои украшения. Притом далеко не все ей потом удавалось выкупить. Зато дети не терпели недостатка ни в чем. Младшенький, ее любимец, стал раввином аж в Бостоне, старший совмещал в одном лице актера и администратора нью-йоркского идишского театра, третий стал юристом. Одна дочь жила в Монреале, две переехали в Торонто. Мама была младшей из бабушкиных детей, и когда с той случился удар, на семейном совете постановили возложить заботы о бабушке на маму. Виной тому был папа. Остальные мужья, встав на защиту жен, с пылом излагали, что их жены и без того валятся с ног — у них хлопот полон рот, им просто не справиться; отец же — он не любил ссор — молчал. И бабушку перевезли к нам.
Ее комнату за кухней вообще-то обещали, когда мне минет семь, отдать мне, а так я волей-неволей по-прежнему ютился в одной комнате с сестрой. Поэтому я — и меня можно понять — упирался, когда мама принуждала меня зайти перед школой к бабушке и поцеловать ее.
— Масик, масик. — Больше ничего бабушка выговорить не могла.
В первые месяцы в нас еще теплилась надежда.
— Ну кто бы мог двадцать лет тому назад предположить, что найдут лекарство от диабета? — вопрошал папа. — Пока ты жив… словом, вы понимаете…
Бабушка улыбалась в ответ, пыталась что-то сказать — глаза выдавали, каких усилий ей это стоило. Я гадал: знает ли она, что я жду не дождусь, когда смогу перебраться в ее комнату?
И позже она, случалось, прижимала мою руку к груди — левая ее рука оставалась на удивление сильной. Однако, по мере того как болезнь затягивалась, стала частью домашнего уклада, не оставлявшей оснований ни для надежды, ни для ропота, — чем-то вроде подтекающего холодильника, — поцелуи приобретали все менее личный, все более ритуальный характер. Ее комната стала внушать мне страх. Нагромождение липких лекарственных пузырьков, растреснутый стульчак у кровати, остекленелые, притом молящие глаза, слабая улыбка, мокрый, поползший на сторону рот, чмокающий меня в щеку. Я отдергивался. А спустя два года стал отлынивать, говорил маме:
— Какой смысл докладываться ей, куда я иду — туда или сюда? Она меня не узнаёт.
— Не дерзи. Она твоя бабушка.
Дядя, тот, что работал в нью-йоркском театре, в первые месяцы регулярно посылал деньги — помогал содержать бабушку; посылали деньги и другие дети. Однако едва первое, подстегивавшее их потрясение прошло, они почти перестали нас навещать. Если поначалу, тревожась о ней, они наведывались каждую неделю — «Как она, бедняжечка, сегодня?» — в скором времени они стали заскакивать раз в месяц на минутку лишь из чувства долга, а там и раз в полгода, да и то попутно.
Когда они все же приходили, мама не давала им спуску.
— Мне приходится поднимать ее не меньше трех раз на дню. И ты думаешь, я всегда поспеваю? Иногда я вынуждена менять ей белье по два раза на дню. Твоей бы жене так, — выговаривала мама моему дяде раввину.
— Мы могли бы отдать ее в дом престарелых.
— А что, это мысль, — говорил папа.
— Пока я жива, этого не будет. — Мама метнула на папу испепеляющий взгляд. — Сэм, ну скажи же ты что-нибудь.
— Ссоры делу не помогут. А только всех озлобят.
Теперь доктор Кацман приходил раз в месяц.
— Уму непостижимо, — говорил он всякий раз. — Она такая сильная, ну просто лошадь.
— И это жизнь? — говорил папа. — Сказать она ничего не может, никого не узнает — чего ради так жить?
Доктор был человек с культурными запросами: он часто выступал в женских клубах — когда с лекцией об идишской литературе, когда — и тут его румяное лицо грозно разгоралось, а голос звучал замогильно — об опасности рака.
— Не нам судить, — говорил доктор. — Кто мы такие?
В первые месяцы бабушкиной болезни мама каждый вечер читала ей по рассказу Шолом- Алейхема.
— Сегодня она улыбалась, — рассказывала мама. — И не думай возразить! Она понимает. Я же вижу.
В погожие дни мама поднимала старушку, сажала ее в кресло-каталку, вывозила на солнышко, раз в неделю делала ей маникюр. Днем кто-то должен был непременно оставаться дома: вдруг бабушке что- нибудь понадобится. Нередко по ночам старушка, неизвестно почему, поднимала крик, мама вставала и, обняв бабушку, часами укачивала ее. Но вот прошло четыре года, а бабушка все болела, и напряжение стало сказываться. Маме ведь приходилось не только ухаживать за бабушкой, но и вести хозяйство — муж как-никак, двое детей. Она стала третировать отца, цепляться к сестре, ко мне. Отец повадился проводить вечера у Танского, в его «Табачных изделиях и напитках» за игрой в безик. А по выходным водил меня в гости к своим братьям и сестрам. И куда бы папа ни пошел, все норовили дать ему какой-нибудь совет.
— Сэм, ты все равно что холостяк. Кто-то из других детей должен взять ее на время к себе. А тебе раз в кои-то веки надо бы стукнуть кулаком по столу.
— Смотри как бы я тебя не стукнул.
Моя двоюродная сестра Либби — она училась в Макгилле — сказала:
— Не исключено, что эта ситуация окажет самое отрицательное воздействие на формирование твоих детей. В годы, когда закладываются основы характера, дядя Сэмюэл, нужно, чтобы постоянная близость