107. Схоластику пресвитеру Олимпию.
Не могу отрицать, друг: если бы мне удалось убедить их в том, о чем писал недавно, то я предпочел бы это многим дарам и величайшей славе. Доныне предполагал я, что если иные, слушая о лучшем, не вняли умом и сами себя лишили пользы, какую могли извлечь из обращенных к ним слов, то это ставится им в вину, и надеялся, что всякий или просто обратит укоризну на неубедившихся, или не станет упрекать ни меня, ни их. Ты же доходишь до того, что укоряешь меня, притом ничего не имея сказать против меня, но превознося все похвалами и одно только признавая для себя твердою опорой, а именно то, что не смог я убедить. Посему необходимо написать тебе об этом письмо и своим умалчиванием не подтверждать, будто я виновен. Ибо ни с чем не было бы сообразно — тебе писать смело то, чего не надлежало, а мне — медлить с ответом, когда я прав.
Если бы сказал ты все на словах, а не писал в письме, то остался бы я покоен. Но поскольку указал ты на то, о чем и я не молчал и что превышает твою мудрость, наводя на мысль, будто укоряешь справедливо, то начну с того, с чего начал и ты. Желательно было бы не вводить в доказательства ничего горького и презрительного; моя цель — не о других говорить худо, но показать, что сам я не погрешил. Если же самою необходимостью вынужден буду сказать что–либо, то вину сего вменить должно свойству дел, а не намерению пишущего.
Если я то, что следовало и как следовало, многократно писал Евсевию, Мартиниану, Зосиме и Марону, чтобы им отстать от порока и приняться за жизнь добродетельную, и не убедил их, чья в этом вина? И ты, кажется, хотя на словах обвиняешь меня, но на деле смеешься над ними. Не послушный начальнику хор нестроен; не слушающийся врача больной жалок, но на начальника хора и на врача не падает вина.
Ибо из тех, которые были наиболее сильны в слове и приобрели наибольшую славу за свое благоразумие, ни один не избежал сего, — не по недостатку сил, но потому, что окончание дела, по закону свободы, зависит от воли слушателей. Потому в этом законе и лежит твердое основание суда.
И что говорить о людях, если первым примером можно представить Самого Спасителя?
Когда Иудеи не веровали в Него и намеревались Его убить, а соименник их покушался Его предать, тогда Слово употребляло такие слова, которые по всей справедливости сильны были тронуть даже и камни. И Оно то удерживало их рассуждениями о справедливом, то укрощало их злобу угрозою наказаний. И что же? Убедило ли их? Ничуть. А почему? Потому что убедиться и не убедиться — это воля слушателей, как сказал я, по закону свободы.
Итак, если бы ты жил в то время, то неужели бы приступил к Богу Слову и стал обвинять Его: «Как не спас Ты Иуду?» Хотя и не спас, но думаю, что все уличат тебя в умопомешательстве и крайнем невежестве. Обязанность учащего — не опустить ничего, что служит к убеждению; убедиться же и не убедиться — дело слушающих. Итак, нимало не отличается от этого и настоящий случай, если только вину неубедившихся припишут мне, неубедившему.
Если Еллины или Иудеи станут возражать на сие (нужны тысячи глаз, чтобы рассмотреть возражения и опровергнуть их), то первым скажем: почему Зевес, как говорит Гомер, не спас от опасностей своего возлюбленнейшего Сарпедона, а только подал ему совет? А последних спросим: почему Бог, говоривший в Ветхом Завете устами Моисея и других Пророков, не спас людей, но когда они не послушали Его, подверг их наказаниям?
Когда кто–то подвергается казни, вместе с наказанием, показывается и то, что он не послушен законодателю, лучше сказать, что сам законодатель предвидел невозможность всех убедить, чтобы стали они людьми честными. Кто составляет правила о наказаниях, тот, очевидно, знает, что не удержит в повиновении порочных. То, что можно сказать в подтверждение этого, сказано об Иуде.
Посему на этом должно было бы остановить и доказательство, поскольку всякий пример, на какой бы ни указали после сего, будет ниже; ибо что удивительного, если то, что произошло с Самим Словом, впоследствии случится и с человеком? Но чтобы не подать мысли, будто бы я пользуюсь благовидным предлогом к лености, не откажусь представить в пример и людей.
Итак, по какой причине в священнотаинника Моисея метали камнями, Пр. Исаию, видевшего Серафимов, распилили пилой, Пр. Иеремию заключили в тинный ров, Ап. Петра вознесли на крест, а Ап. Павлу усекли главу? Не потому ли, что не все внимали их словам и советам? Если скажешь, будто потерпели они сие потому, что неискусны были в сложении витиеватых или строго–доказательных речей, то обращусь к тем, которые вне Церкви заслужили наибольшую славу красноречием и силою и убедительностью слова.
За что Платон, это сокровище Еллинов, лишился и самой свободы? Не за то ли, что не в силах был убедить ни одного властителя? А Пифагор, высоко думавший о своей мудрости, почему расстался с Фаларидом? Не потому ли, что после его высокого учения тот опять продолжал быть тираном? Почему Сократ, превзошедший всех тогдашних мудрецов, умер, будучи осужден испить яд цикуты? Не потому ли, что люди не терпят тех, кто их уцеломудривает? Но так как ты можешь потерпеть поражение и от Аристотеля, то слушай, что говорит он: «Вития никаким способом не убедит, и врач не вылечит, но если они не упустят ничего из того, что могли сделать, скажем, что достаточно искусны».
Почему обвинен был Перикл, который во многом превосходил витий, и притом когда у него на устах, по словам комедии, обитала какая–то убедительность? Если бы мог он убедить, то не потерпел бы добровольно убытка. Почему Фемистокл, восхваляемый за природные дарования, у которого все само собою делалось как должно, осужден был на изгнание?
Почему Демосфен, который в отношении одного и того же мог доказать, что это возможно, а потом — что невозможно (если оставлю в стороне все прочее, умолчу о поражениях, о том, что говорили о Гарпаловых деньгах), не уловил Мидиаса, сделавшего ему столько зла? То, что хотелось Демосфену уловить его, оттого он и употребил все силы, чтобы написать обвинение, это очевидно. Почему же не уловил? Не потому, что речи свои почитал бессильными пред могуществом врагов. Ибо не за взятку какую–нибудь, как говорил Есхин, не пустил он в дело обвинения; потому что величие души в этом витии не дозволяет обвинить его в гнусном корыстолюбии. И кто после победы уступил своим богатым опекунам отцовское имущество, тот не попользовался бы гнусною взяткою в уголовном деле.
Но осознав, что враги сильнее его речи, и рассудив, что против их насилия ничего не сделает его искусство, он с благоприличием перенес беду, признав за лучшее сделать вид, что уступил по кротости, нежели быть побежденным по приговору судей; хотя сия уступка из страха для Демосфена, представившего на суд Мидиаса, значила то же, что и признание невозможности одолеть его. Лучше же сказать, сим предоставлялась врагам более значительная победа. Одно предполагало, что речь не будет иметь силы над судиями, а другое показывало, что сам написавший речь был о ней сего мнения.
Посему, если такая речь не подавала витии надежды на убеждение и он не надеялся убедить, не жестоко ли, неумолимый, когда каждый из них судится по собственному намерению и непокорность одних не служит во вред и не ставится в вину другим, в отношении меня иметь на дело другой взгляд и вводить новый порядок?
Написал же я это, не похвалами желая усладиться — сам знаешь, что пренебрегаю ими, — но если бы стал добиваться похвал, то перечислил бы тех, кого убедил возлюбить добродетель, а их много, и это люди, всеми одобряемые. Напротив же того, я старался доказать, что — убедит ли кто или не убедит — надлежит изведывать намерение советующего и судить о нем не по концу дел, над которым он не властен.
108. Диакону Феодосию.
На сказанное:
Пожелал ты уразуметь, что написано в Деяниях Апостольских:
109. Ему же.
Поскольку ты, как любознательный, желаешь быть и многоведущим, то скажу тебе и это, чтобы не подумали обо мне, будто бы огорчаю тебя. У Еллинов люди, изготовлявшие истуканов, намереваясь