Слова были лестны, но эта фраза серьезно обеспокоила Ланина. Кто этот неизвестный мудрец, который следил за полетом шмеля, приглядывался, придирчиво взвешивал слабые и сильные стороны Модеста Ланина, делая выводы? Он выжидательно посмотрел на неприступного Семирекова. Странное дело, ведь я волнуюсь.

Выдержав полновесную паузу, загадочный Семиреков сказал:

— Имею нужные полномочия, чтоб предложить вам одну работу. Ежели вы за нее возьметесь и сделаете достаточно качественно, в чем я, естественно, не сомневаюсь, жизнь ваша явно переместится на более высокий этаж.

Ланин с волнением и опаской ждал продолжения, было ясно — вот он, приблизился, миг роковой, остановились в каком-то шаге от некоей пограничной черты. Плотный улыбчивый собеседник, входящий в духовный штаб государства, интеллектуальный стратег, сейчас объявит свои условия.

Но Семиреков взял передышку, он вновь стал дымчат и обтекаем, ушел в элегическое раздумье. Потом вздохнул с лирической грустью:

— Какое всевластие, если подумать, заключено в этом странном понятии, которое мы называем словесностью! Она завораживает, дурманит, кружит нам головы и блазнит. Помните, некогда Пастернак нам рассказал про 'жар соблазна'? Поэт вступил в вероломный возраст, когда нас порой посещает страсть, которую Тютчев назвал 'вечерней'. Он вкладывает в этот соблазн естественный эротический смысл. Но благородная тяга к перу может таить ничуть не меньший и столь же непобедимый искус. Он не слабее тоски о женщине.

'Так он, оказывается, поэт, — подумал Ланин. — Кто б мог предвидеть!'

— Бывает, и лидеры государств испытывают такую потребность, — сказал озабоченно Семиреков. — Они вам наверняка известны.

— Не мне одному, — улыбнулся Ланин. — Хоть Марк Аврелий, хоть Юлий Цезарь. И, кстати, наша Екатерина.

— Все верно, но есть примеры и ближе, — сказал Семиреков, — мы все их знаем. С этой минуты, мой дорогой, наш доверительный разговор становится государственной тайной. И независимо от того, как мы поладим и чем он закончится, вам надлежит о нем забыть. Достаточно ль внятно я изъясняюсь?

— Куда уж яснее…

— Благодарю вас. Суть дела в том, что Василий Михайлович использовал свой редкий досуг, чтоб написать давно уже выношенное биографическое произведение.

Новость произвела впечатление. Ланин признался:

— Это — сюрприз.

— Согласен, не вяжется с его обликом, — легко согласился Иван Ильич. — Долгие годы в ареопаге и государственные заботы оставили следы и зарубки. Деятельность такого размаха и, говоря словами поэта, выделка чугуна и стали, мало способствуют вдохновению. Тем больше чести и уважения подобной вспышке духовной жизни.

— И для чего же я вам понадобился? — пробормотал Модест Анатольевич.

— Это непросто растолковать, — вздохнул Семиреков, — но попытаюсь. Редакторство? Нет. Его недостаточно. Соавторство? Нет. Оно и навязчиво и, так сказать, не вполне целомудренно. Здесь нечего делать ни гончару, ни уж тем более, дровосеку. Тут следует пробежать по машинописи перстами легкими, словно пух, с сыновней нежностью и любовью. Чувствуя родственную связь с, казалось бы, чужим человеком. С его исходно демократическим, народным восприятием мира.

Здесь Семиреков сделал паузу. Потом продолжил, и Ланин отметил, что голос его стал суше и строже.

— Василий Михайлович полагает, что человеку вашего опыта и вашей зрелости очевидны причины, заставившие его взяться за этот весьма ответственный труд. Никак не авторское тщеславие, не юношеские мечты о славе. Имя его хорошо известно, он может не думать о популярности. И дело не только в творческом импульсе, о чем я ранее говорил. Людям сегодня необходима подобная живая модель, показывающая, как делают жизнь. Его биография не маяк, не факел, не лозунг. Она — ответ.

Он вновь доверительно улыбнулся.

— Да, население не всегда осознает, что это такое — бодрствовать у руля государства. Всем нам, не будем скрывать нашей слабости, свойственно острое желание возможно скорее стереть дистанцию. Это естественный рудимент нашего родового плебейства. Если хотите, и наша фронда имеет то же происхождение. Меж тем, без дистанции нет ни прошлого, ни исторической судьбы, ни исторической перспективы. Ежели коротко — нет государства. Дистанция и есть его ось.

Кроме того, Василий Михайлович имеет существенные достоинства. Мы понимаем, что он по стилю — не кабинетный профессор, а практик, но у него есть важные качества. Для человека его положения, можно сказать, из ряда вон. Не злобен, не мстителен, не злопамятен, не ипохондрик, а гедонист.

Вы — очень хороший журналист и, больше того, — хороший стилист. Вам надо почувствовать, ощутить и воспроизвести интонацию. А может быть, ее и создать. Задача серьезная, непростая, зато увлекательная, художническая. Я не поклонник книжных сравнений, но это подвиг Пигмалиона.

'Не только поэт, еще и Орфей', — изнемогая, подумал Ланин.

И еле слышно пробормотал:

— Благодарю вас. Я должен подумать.

Иван Ильич Семиреков нахмурился.

— Думать, конечно, не возбраняется. Но мне неясно, о чем тут думать? Десятки и сотни ваших коллег были бы по-настоящему счастливы, если бы только к ним обратились с подобным захватывающим предложением. Сочли бы оправданной всю свою жизнь. Это не только ведь акт признания ваших заслуг как публициста, это еще и акт доверия. Я уж сказал вам: вы переходите не только в иные — высшие — страты, вы перейдете, если угодно, в иной человеческий разряд. Держава умеет быть благодарной.

— Именно это меня и заботит, — проговорил еле слышно Ланин.

Не отпускало странное чувство. Оно было смутным, неопределимым. Многоступенчатым, тяжеловесным. Его нельзя было разложить на четкие составные части. Вот наконец тот самый день, которого он ждал и хотел, розовый, солнечный шар удачи. И это лето, и эта трапеза в эзотерическом кабачке для избранных, посвященных, отдельных, и плотный улыбчивый человек с открытым лицом, слетевший к нему из неких высот, недоступных взгляду. Все вместе входило в состав успеха. Откуда же этот свист тревоги?

Его собеседник сказал со смешком:

— Поверите, не устаю восхищаться нашей отечественной элитой. Так грациозно и так устойчиво хранит она хорошую мину при этих своих привычных играх! Нет, правда, есть чему изумиться! Меняются эпохи и нравы, законы и правила поведения, но у нее при всех поворотах есть эксклюзивное назначение — стеречь и лелеять свою репутацию.

Ланин попробовал усмехнуться.

— Что-то не тянет в эту элиту. Все ее щиплют, язвят, покусывают. Вот уж забава! И вы — туда же…

— Боже избави! — сказал Семиреков. — Я не кусаю, я восхищаюсь. Шустрое племя канатоходцев. Как спел талантливый Окуджава: 'Она по проволоке ходила'. Небезопасное ремесло, не допускающее ремесленничества. Уж извините за каламбур. Как говорится, всегда на грани. Хранить свои ризы — нелегкое дело.

Ланин кивнул:

— Весьма нелегкое. Недаром оно дорогого стоит.

— Речь, стало быть, зашла о цене? — весело хохотнул Семиреков. — Благоразумно. Ну-ну, не хмурьтесь. Даже и пошутить нельзя.

* * *

Когда за обедом, в кругу семьи, Ланин рассказывал о Семирекове, о содержании их беседы, труднее всего ему давался правильный тон, ему казалось, что голос, к которому он привык со дня рождения, собственный голос, принадлежит кому-то другому, какому-то третьему лицу, что он неумело, топорно фальшивит. Эта заранее обреченная попытка найти слегка отстраненную, немного насмешливую интонацию, представить себя не столько участником этого странного диалога, сколько рассказчиком,

Вы читаете Муравейник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату