пославшее войска в Афганистан, от народа. Ведь приказ был отдан от имени народа и на том самом языке, на котором говорит народ. Людям другого мира отделить державу от народа в далекой и непонятной России не легче, наверное, чем было советским солдатам сороковых годов отделить немцев от нацистов. Как легко, как тянет большинство жить в черно-белом мире: 'друг - враг', 'свой - чужой', 'русский - немец', 'коммунист - антикоммунист', 'израильтянин - палестинец'... Но на самом деле все сложнее. И как ни трудно - эти оттенки необходимо стараться различить. Пишу эти строки тогда, когда в Бонне проходит встреча руководителей НАТО (1982), на улицах триста пятьдесят тысяч демонстрантов. В Нью-Йорке - полмиллиона. Все клянутся миром, требуют мира, ведут переговоры о мире. А мостов между правительственными зданиями и улицей не видно. Вглядываюсь в лица демонстрантов. Красивые, молодые; юноша целуется с девушкой; загорелые, полуголые; жара; это еще и увеселительная прогулка, приключение, пикник. Плакаты. Есть и 'Против вооружения Запада и Востока'. Карикатуры на Рейгана, на Шмидта, на Брежнева. Громко говорят, плохо слушают. На человека обрушивается слишком много звуков, речей, шумов; не отличишь, что необходимо, а что можно и пропустить. И хочется крикнуть: 'милые, остановитесь, задержитесь на мгновение, спросите хотя бы - почему писателю-пацифисту, живущему в ГДР, не разрешили приехать на эту демонстрацию, а никто из вас не должен был просить разрешение у своего правительства, ни у норвежского, ни у итальянского...' Всех нас может спасти только связь, общение, совместные поиски общей меры. Защищаясь от наступившей стандартизации, люди замыкаются в свою церковь, в свою партию, в свою нацию, - хотят сбиться в стаю, отличающуюся от других. Поиски корней, возрождение национальных диалектов, старых ремесел, просто погружение в прошлое, чтобы понять, кто ты; ощутить настоящее - все это нормальное развитие, Если оно не сопровождается претензиями на превосходство: 'мы лучше', 'мы старше', 'мы раньше вас приняли христианство', 'мы одни имеем право на эти территории'... Людям, замкнувшимся в своей скорлупе, легче воспринять других как иностранцев, как инородцев, как врагов. В чужого легче стрелять. Когда просветители уверенно глядели в будущее без войн, без несправедливостей, страны были отделены бесконечными, трудно преодолимыми расстояниями. О том, что происходило во Франции, даже в соседней Германии, узнавали не сразу. Сегодня же о землетрясении, о государственных переворотах, об убийствах узнают одновременно сотни миллионов людей в ту же секунду, когда совершается событие. Но я не убеждена в том, что из-за этого люди стали лучше, глубже, легче понимать друг друга. А от того, услышим ли, поймем ли, зависит и судьба ныне живущих, и судьба тех, кто будет жить завтра. Не раз на занятиях, слушая моих коллег из Третьего мира (нас, европейцев или полуевропейцев, и было-то всего четверо), я вспоминала книгу Франца Фэннона 'Проклятьем заклейменные'. В классной комнате со мной сидели даже не дети - внуки тех, кто был заклеймен проклятьем колонизации. Все страны, откуда приехали сюда студенты, - страны освободившиеся. Во всяком случае, формально освободившиеся. А горе, бедность, сопутствующая зависть, а то и ненависть не уменьшились. Скорее возросли. Война между Ираном и Ираком: 'из-за нефти', 'не правда, из-за пограничных территорий', 'нет, нет, потому, что иракцы...' Следуют многочисленные обвинения. И в ответ - подобные же от иракца. А когда начался непредставимый ужас в Ливане, то наша классная комната и впрямь превратилась в малое побоище. Модель мира, объятого ненавистью. Уже никто никого не слушал, каждый, владея истиной, ему (ей) представляющейся абсолютной, выкрикивал свою и только свою боль... * * * Всюду нас сопровождает колокольный звон. В первой квартире в Германии мы жили между двумя церквами. Жизнь невольно подчиняется определенному ритму. Основной тон - печальный, под стать моему душевному. Колокола разные, я научилась различать их 'голоса'. Мой мир стал более анонимно 'озвученным' - несравненно меньше разговоров со своими. Много, гораздо чаще, чем дома, слушаю музыку. Мне выпало редкое счастье - концерт Менухина, - чудо доброго могущества, позволяющего еще и верить, и надеяться. В замечательной речи Менухин сказал:
'Нужна бы Декларация наподобие американской, где провозглашались бы права человека на жизнь, на свободу и на стремление к недостижимому!'
Он играл Баха, а во мне начали подниматься стихи, сначала ахматовская строка:
Полно мне леденеть от страха
Лучше кликну Чакону Баха,
и вовсе не как иллюстрация, просто в тон дивной музыке... Он и не родился в России, бывал с концертами. Его дом везде, его школа в Англии; мы услышали его в Бонне. Великое искусство, музыка, в переводе не нуждается, а людей объединяет. Слушаю Мстислава Ростроповича: в Вашингтоне, в Дюссельдорфе, в Бонне. Дважды как дирижера, в Бонне - виолончель. С Москвы не слышала. Бах и Ростропович. Шквал аплодисментов, как везде и всегда. 'Консерваторские лица' - особая порода людей. По дороге в московскую консерваторию по улице Герцена я безошибочно узнавала людей, которые идут на концерт. У нас дома однажды встретились два незнакомых между собою человека, долго вглядывались - и оба вспомнили: - Да ведь мы же постоянно встречались на концертах! Особый орден. Международный. Так же, как неизменен тип музейного работника, влюбленного в свое дело (например Гюнтер Махал, директор 'фаустовского' музея в городке Книтлинген); неизменны и влюбленные в книги библиотекарши. Бетховенский зал в Бонне. 'Консерваторские лица'. Какое счастье, что они могут слушать Ростроповича! Какое несчастье, что ни в московской, ни в ленинградской консерваториях его уже не могут услышать. Раздавая автографы, маэстро особенно, щедро нежен к землякам. ...Начало семидесятых годов. Ростропович едет с гастролями по Волге. Оркестр на пароходе. Концерты - те же аплодисменты, те же дивные 'консерваторские' лица. На борт поступает телеграмма: 'Концерт в Саратове запрещен обкомом партии'. Ростропович мгновенно находит решение, просит капитана: 'мимо Саратова - самый тихий ход'. На палубе начинается концерт. Набережная Волги. Высокий берег. Как они узнали? По тому же 'беспроволочному' телеграфу, что и о похоронах Пастернака. Высыпали к реке. Летний вечер, свет и сумерки; великая, проплывающая медленно музыка, и тысячи людей. Их несравненно больше, чем мог бы вместить любой концертный зал. С каким восторгом рассказывали нам саратовские друзья об этом поистине необыкновенном концерте. Сейчас они могут слушать Ростроповича разве лишь по радио, в записях, но это не то же самое. Цирка не люблю, уже и с внуками не ходила. Зверей было жаль, а за клоунов, глупо и пошло острящих - стыдно. Так осталось с далекого детства. И вот нечто совсем иное. Цирк 'Ронкалли'. Музыка, цвет, звук, движения, некое струение. Огромный голубой шар раскрывается, печальный клоун выдувает мыльные пузыри, разноцветные; они лопаются, не долетают до публики... И мы думаем каждый о своем, это и проходящее мгновение (не останавливается!), и любовь, и творчество, и сама жизнь. Каждый о своем, но и чувствуется магическая объединяющая сила подлинного искусства. Именно таким представляю я себе Ганса Шнира, героя романа Белля 'Глазами клоуна', печального, раненого, влюбленного, отвергнутого и обществом, и любимой женщиной... * * * Двери пусть открываются сами собой. Так легче. Смешно сейчас призывать человечество назад, к тому времени, когда все делалось руками. Хотя не случайно множатся выступления за охрану природной среды, разрушающейся едва ли не с космической скоростью. Люди стремятся отбросить издержки прогресса, а если нельзя одни издержки, то и сам научно-технический прогресс тоже. Эти стремления рождают мощные общественные движения, такие как движение 'зеленых' в Германии, ставшее не только политической силой, но и фактом частной жизни. Многие люди едят только ту пищу, которая выращена без химических удобрений, продается в особых магазинах; употребляют лишь естественные, не химические лекарства, исключительно биологическую косметику. Я не за возвращение к 'доавтоматному' столетию, и не только потому, что это просто невозможно, но и потому, что все эти кнопки облегчают жизнь. Их надо продолжать нажимать (разумеется, мирные). Но не в человеческой душе. Однозначного решения тут нет. Есть необходимость это осознать, воспитывая человека с младенчества как единственного. Это дано без всяких теорий чутким матерям. Так же, как на самом деле единственна и неповторима душа у каждого, так и неповторим процесс восприятия и познания мира, чужого тем более. Двери открываются сами собой в аэропортах, в больницах, в магазинах. В духовном пространстве по-иному. Ни одна дверь от души к душе, от страны к стране не открывается сама собой. Только усилием. Болевым. И двусторонним. И я должна стремиться, напрягая волю, душу, ум, войти в другой мир. А другой мир - предоставит ли он мне возможность дотронуться, увидеть, понять? Долговечным оказывается только то, что выращено в естественном ритме. Старательно учить знаки чужой жизни, как учишь слова чужого языка. Некоторые двери могут приоткрыться. А другие так и останутся закрытыми.
III. Двери, которые остаются закрытыми Учусь различать в этом мире двери, которые открываются сами собой, двери, открывающиеся после долгих усилий, и двери, которые для меня остаются и, вероятно, останутся закрытыми. Во всех квартирах и домах, где я побывала, на одну из комнат лишь указывают: 'Здесь спальня'. Если дом двухэтажный - спальня на втором этаже, подальше от входа. Много лет наша спальня была и моим рабочим кабинетом. В последней нашей московской квартире гости садились на ту же тахту, на которой мы спали. И кормили их там же или на кухне. С годами я все острее ощущала, как необходимо, как не хватает