Конец донесения
Иной журнал Эмилии дю Леруа
Начинаю здесь новый журнал мой, предваряясь мечтанием, что спустя время перебелю написанное здесь черновое письмо. Оттого и в почерке будет торопливость, каковой в журнале быть не должно, ибо сей есть впоследствии реликвия фамильная. – Ах, несчастная Эмилия, вопрошу себя, на что ты решаешься? Разве не будет в случае неудачи не токмо семейное имя твое, но и самая репутация девическая навек загублены? Но я в отчаянии! А с отчаянья возможны слабым девицам в том числе и подвиги, какие и могучим мужам не под силу.
Последняя трапеза в доме отеческом… С какой невыразимою нежностию взирала я на суровые, закопченные стены, кои лелеяли юность мою! Увы, несчастный прародитель мой! – очнувшись завтра поутру ото сна, откроешь ты, что Эмилия твоя бежала… бежала навстречу ужасной НЕИЗВЕСТНОСТИ!
Писано в ночь, в скверной корчме при дороге в столичный град.
Уют домашний и семейственный покой сменились тотчас бытом самым неприглядным – довольно лишь того сказать, что подсвешники тут нечищены, свещи сальны, зело вонючи и коптят безпощадно, и ежели желаешь избегнуть той участи, что лицо твое почернеет, якобы у арапки, надобно поминутно снимать с оных нагар снемцами чрезвычайно липкими от безпрерывного многолетняго употребления. Посуда здешняя кривобока, мебели хромают, а пещь стонет гласом нечеловеческим. Одно только мне утешительно: что я с Миловзором любезным моим. Ведь для меня отныне единственное отечество и единый дом родной – у него на груди, и сие пребудет тако до самой кончины моей.
В возрасте куда нежнейшем, нежели нынешний, доводилось уж мне вкушать от ядовитых сладостей столичных, но многое из тогдашнего я уже не помню и потому для памяти набрасываю на сих жалких листках мои более зрелые впечатления. Увы, они могли бы быть подробнее, еслиб не постоянная забота о приведшем нас сюда деле. Мы даже не смогли надлежащим образом совершить променад по модным лавкам (а принимая во внимание количество их и дальнюю протяженность, лутше следовало бы сказать «вояж»). За нехваткою времени ограничились двумя, причем один шляпный, а после заглянули еще в книжную торговлю, где мне смертельно понравились разкрашенные гравюры в папке, представляющие собою как бы роман в отдельных к нему картинах. Однако ж сам роман отсутствует – его, сообразно событиям, запечатленным на гравюрах, должен создать зритель их единственно в воображении своем. Называется сей роман «Похищение локона» и, судя по немногому увиденному, весьма увлекателен и пикантен. Владелец книжной торговли, пренеприятнейший тип, и с прищуром, изволил один лишь первой лист показать – тот, где преискуснейше нарисована спящая девица неземной красоты, а из кустов ею любуется пригожий кавалер. «Остальное вы сможете увидеть во всех подробностях, когда выразите определенное желание приобресть». – И все тут! Я едва не расплакалась, но толку от этого было бы немного.
Миловзор же истратил немного денег ради дешовой книжки «Истиннаго Кавалера изящныя и воинственныя тако-ж песни. Их энергический дух вселит отвагу и бодрость в любого». Я предостерегла Миловзора моего, дабы он не обольщался нащет Гастона (ибо сразу поняла, об чем забота!): что любому придаст отваги и сил, то у брата моего вызовет разлитие чорной желчи или, похуже того, прежестокий насморк.
Вот, для памяти, одна из песен.
Нужно, однако ж, заметить, что шляпки иногда встречаются пресимпатичныя. И вот каковое любопытное наблюдение: что продается в лавках, того решительно не носят, а носят нечто противуположное тому, и таким образом отличается истинная столичная dame de mode от модницы провинциальной, коя простодушно торопится накупить нарядов, а после служит на столичных выездах для насмешки «посвященных». Сие презанимательно!
Впрочем, для постижения сией науки не было у нас ни средств, ни времени, и довольно скоро сменили мы модные и книжные лавки на развалы старьевщика. Мое слабое перо безсильно передать все те виды и запахи, что открылись там пред нами. Да и место ли подобным описаниям в журнале девическом (вместилищу грез)? Довольно и того, что я сама принуждена была обстоятельствами созерцать, обонять и отчасти осязать развернувшиеся пред нами неприглядныя картины!
Кули с грязным тряпьем, отчасти снятым с убиенных или с умерших от естественных причин, отчасти же проданным ради жестокой нужды, валялись повсюду в тесном, плохо освещенном доме. Где-то во тьме кромешной, за жесткой от налипшей грязи занавескою, чадила кухня и там же неблагозвучно верещал ребенок. Какая участь ожидает сие нещастливейшее дитя? Кем возрастет оно, будучи с младенческих лет своих окружено столь отвратительными сценами? Однако продолжаю.
Ничуть не смущаясь увиденным, мой Миловзор, слегка дыша в рукав, дабы не подвергаться опасности быть удушену от миазмов, поворошил сапогом один куль, другой, а после призвал владельца и молвил:
– Подбери-ка ты нам, любезный, одежду, обыкновенную для лекарей презреннаго панагаанова племени, да чтоб впору и отнюдь не дырявая.
Тут из-за занавески пронзительный женский голос закричал:
– Слупи с них по двойной! Вишь, что удумали!
И невидимая нам дама в сердцах двинула кастрюлею, а младенец внезапно затих. (Уж не бросила ли она его в кастрюлю? – тотчас невольно подумалось мне. Ибо место здесь таковое, что возможно предположить решительно любое злодейство).
Старьевщик что-то забормотал, закопошился, после закряхтел и сказал нам так:
– Пожалуйте на свет, господа хорошие.
Мы с облегчением покинули жилье с кислыми его запахами и оказались опять на улице, хоть тоже и грязной, но ощутимо менее ароматной. Следом вышел и старьевщик с неким тюком, и уж тут-то я хорошенько все разглядела. Старьевщик был весьма сер, складчат лицом и уныл, как вечность на пороге