– Кончились.
– И у меня. Держи правее. Давай до улицы Китинну и оттуда… Черт!..
Пакор сорвал белую сетку забора и разворотил площадку детского садика.
– Видишь супермаркет? – спросил Ахемен.
– Где?
– Давай, жми прямо. Сейчас увидишь.
Нарядный супермаркет, сверкая ранними огнями, показался перед танком через несколько минут. Пакор прищурился. Румяные безбородые щеки наползли на нижнее веко, превращая и без того небольшие серые глаза в щелочки.
Ба-бах!.. Разлетающиеся, как брызги водопада, стекла гигантской витрины, какие-то красные ошметки, медленно, как во сне, оседающая стена.
В глазах Ахемена загорелся желтоватый огонек восторга.
– Я сейчас обкончаюсь, – сказал он.
Пакор неопределенно хмыкнул.
Танк разворотил мусорные баки и ларьки, переехал ноги спавшего под баками бродяги. Бродяга, беззвучно крича и завывая, забился среди мусора, заскреб грязными пальцами асфальт.
Они остановились у последнего ларька – 'ЕВФРАТТАБАК, ОПТОВЫЕ ЦЕНЫ'.
– Возьми блок, – напутственно сказал Пакор.
Ахемен полез в карман, затем застыл: рука в кармане, взгляд остекленел, рот приоткрыт.
– Денег нет.
– Что?
– Деньги, говорю, с собой не взял…
– Чего не взял?
Они ошеломленно замолчали – и внезапно расхохотались, как сумасшедшие.
– Вон там, – сказал Ахемен. – За тем углом… Теперь уже близко.
Танк миновал маленькое пивное заведение – резная деревянная дверь, четыре ступеньки в подвальчик, забранные узорными решетками окна. Дом, где провел детство Ахемен, стоял в тихом дворике, окруженный липами. Старенькая изящная трехэтажка, на уровне второго этажа – легкие балкончики. Да и пивнушка по соседству была скромная, уютная, почти домашняя.
– Это что, ваш собственный дом? – спросил Пакор, одобрительно оглядывая дворик и строения.
– Нет, мы снимали здесь квартиру.
– Снимали? Тут что, сдается внаем?
– У родственников, – пояснил Ахемен. Он сжал губы в ниточку, кончик носа у него побелел. – Видишь окно на третьем этаже? Угловое? С геранью?
– Это герань?
– Ну, не герань, какая разница… Вон, где кот лежит…
– Кота вижу.
– Это было мое окно. Когда я болел, я сидел на подоконнике, ел мандарины и бросал кожуру в форточку.
– Да… – думая о чем-то своем, уронил Пакор.
Ахемен выбрался из танка, подошел к дому. Постоял, прислонившись к липе. Закурил. Дом смотрел на него беззащитно и доверчиво – всеми восемнадцатью подслеповатыми после зимы окнами. Кот потянулся и вспрыгнул на форточку. Ахемен усмехнулся. Кот был незнакомый.
Голые липы были уже подстрижены. Когда пушистая зелень окутает их, они превратятся в красивые шары. Срезанные ветви лежали на газоне.
В памяти зачем-то мелькнули стишки, которые Ахемен по первому году писал в стенгазету эскадрона:
Он курил и смотрел на дом.
Четыре комнаты анфиладой: у входа нянина, потом отцовский кабинет с ширмой, гостиная и, наконец, дедушкина. В дедушкиной был камин. Ахемен вдруг будто наяву ощутил на плечах тяжесть насквозь промокшей шубки – семилетний мальчик, не вылезавший из простуд. Опять играл в снегу. Опять опоздал к обеду. Опять он виноват.
Еле живой от усталости и голода – благословенная усталость и благословенный голод любимого дитяти в большой, строгой семье – он медленно тащится через всю анфиладу: мимо няни с застывшим укором на добром лице; мимо отца, отгороженного ширмой (отец за рабочим столом, отец весь день пишет труд по медицине, который потом осчастливит человечество); мимо матери, пьющей чай в гостиной (мать сердится, мать хмурит брови, но молчит) – в жарко натопленную дедушкину комнату. Ту самую, с геранью.
В груди тяжковато першит. Как бы не развился туберкулез. Этого все боятся. Кладут ему в сапожки толстые стельки. Ноги все равно мокрые.