— Дожди?
— И дожди. Организация работ тоже.
Как все мало и редко пьющие люди, Борис быстро захмелел; это было заметно по внезапно появившемуся блеску в его глазах, по движениям, которые сделались неловкими, размашистыми; по тому, как громко начал он рассуждать.
— А ведь нам это... больно! — воскликнул он.— Больно, понимаете?
Серега покачал головой и заботливо пододвинул ему консервы:
— Ты ешь, ешь. Для тебя сейчас главное — рубануть.
Я ловлю себя на мысли, что особенно пристально наблюдаю за Сергеем. «А все-таки что-то в нем переменилось за полтора года. Пожалуй, я сам не смогу определить, что именно, а переменилось. Это вне сомнения. Исчезли его прежняя развязность, этакая показная бравада. Повзрослел, что ли? Скорее всего, жизнь пообломала».
Борис кивком поблагодарил Серегу и снова обратился ко мне:
— Вот можно вопрос? Только чтоб не обиделись? Вы начальство какое? Или как?
— А что, с начальством говорили бы по-другому?
Борис неопределенно хмыкнул, я его успокоил:
— «...Я кошка, гуляю сама по себе».
— И славненько. И гуляйте,— с воодушевлением одобрил Борис, потянулся к бутылке, но бдительный Серега ловко отвел его руку, а бутылку поставил на стол.
— Хватит, хватит. Сперва поешь.
— Вот мы тут, пока вы отдыхали, маленько поспорили,— продолжал Борис, ловя ускользавшую мысль.— Понимаете, у нас есть одна бригада — разный там народ, а бригадир у них — сектант. Кто же станет преследовать за убеждения? — Борис помолчал, собираясь с мыслями.— Но я вроде не о том начал? — Он потер лоб.— Да, так вот у них бригадир...
— Ладно, потом доскажешь,— вдруг торопливо перебил Лукин. Догадываюсь, что ему почему-то неприятен этот разговор.
И снова, уже в который раз за утро, наступила долгая томительная пауза. Ее нарушил Серега, неестественно бодро воскликнув:
— Нальем еще?
— Что-то неохота,— Борис отодвинул стакан. Лукин — тоже.
— Тю-ю! — огорченно протянул Серега.— А я старался. Ладно, коли так. Не усохнет.— Он подумал, потом все-таки взялся за бутылку.— Я себе, бригадир, налью? За курортное наше существование, будь оно неладно.
Неожиданно Алексей пружинисто поднялся и стал напротив меня.
— Скажите, вам такое слово — романтика — приходилось слышать?
— Возможно.
— А вы знаете в точности, что оно значит? Радио включишь: «Романтика!» «А я еду, а я еду за туманом...» Вот они тоже... Романтики, как же! Исключая нашего тишайшего Лукина; тот женатик, у него грубая проза — лукинята по лавочкам сидят, ему их одеть-обуть нужно.
— Много же ты обо мне узнал,— усмехнулся бригадир.
— А вот теперь глядите,— снова заговорил Алексей.— Эти романтики жрут кашалота какого-то, моются вместо ванной в бочке из-под бензина... И внушают себе: заметьте, не им кто-нибудь, а сами себе внушают, что вот это и есть романтика! Флибустьеры, как же! А флибустьеры, между прочим, были уголовники. Бандюги, по-современному.
Серега с дурашливой восторженностью всплескивает руками, однако взгляд его при этом остается выжидательно холоден и цепок:
— Все знает!
— Ее, знаете, кто в таком виде придумал, эту романтику? — Алексей усмехается.— Кому неохота выговора огребать.. За то, что не сумели быт рабочих устроить.
Лукин глядит исподлобья, беззвучно выстукивая что-то пальцами на клеенке.
Я понимаю, что это не тот случай, когда можно отшутиться. Чтобы обдумать ответ, начинаю медленно, очень медленно закуривать, спички у меня то гаснут; то ломаются. Серега молча подносит огонек зажигалки.
— Дорогой мой,— наконец говорю я,— ну нельзя же так обобщать! Вполне возможно, вам и не повезло: руководитель службы быта оказался разгильдяем. А зачем же романтику-то — под корень?!
— Э, знакомая песня,— отмахнулся Алексей.— Нельзя обобщать. А, собственно, почему — нельзя? Обобщение — оно же не из воздуха, оно из таких вот фактов.
Должно быть, он прав. Но и я тоже был бы, вероятно, прав, если бы возразил, что даже десяток нерадивых администраторов — еще не причина для «мировой скорби». Помедлив, осторожно уточняю:
— Я так понимаю — дело не только в дожде?
— Проницательно! — Алексей останавливается прямо напротив меня.— Дело еще и в том, что мы несостоятельными оказались. Обещание дали, а кишка тонка. Шершавый, налей и мне.
Шершавый? В этот миг ловлю на себе осторожный, выжидательный взгляд Сергея. Тот берет стакан, наливает в него и молча протягивает Алексею.
Та-ак... Значит, Шершавый? Но мне нельзя подать вида, что я обратил на это внимание. Говорю равнодушно:
— Вот приглядываюсь я к вам, Алеша, и удивляюсь, как это у вас все: вроде бы и правильно и... как- то навыворот. Раздраженно, что ли?
Бригадир глядит на меня так, как глядят, прислушиваясь к неожиданным дальним звукам: напряженно и с удивлением.
— Послушайте, товарищ...— Алексей медленно бледнеет.— Вы, собственно, с какой целью сюда приехали?!
— Это имеет значение? — Мы смотрим друг другу в глаза. Глаза у него яростные, их голубизна потемнела.— Писать.
— Что... писать? — оторопел Алексей.
— Еще и сам не знаю. Может, повесть. Может, пьесу. Скорее, пьесу.
Классическая немая сцена. Алексей, по-моему, даже забыл, о чем он начал говорить. Скажи человеку, что ты бухгалтер, прокурор, зубной-техник — поверит, ни сомневаться, ни расспрашивать не будет. А стоит сказать — писатель, как возникает вот такая всеобщая неловкость.
Первым приходит в себя Борис.
— Здо-рово! — произносит он.— Под одной крышей, в одной комнате. Начни рассказывать — не поверят!
Ох, ответил бы я сейчас ему, но в это мгновение рывком, широко распахивается дверь, и на пороге возникает нечто. Именно нечто. Оно крохотного росточка, с головою укрыто кухонной клеенкой, по которой на порожек стекает рыжая вода.
Глава четвертая
— Здрасте, здрасте,— певучим голосочком восклицает нечто, скидывает клеенку и оказывается девчоночкой лет шестнадцати — семнадцати, с трогательной светло-рыжей челочкой, вздернутым носиком и чуть раскосенькими плутоватыми глазами.
— Здорово, если не шутишь,— за всех отвечает бригадир и почему-то усмехается.
А девчоночка вдруг картинно приседает в реверансе перед Алексеем и все тем же детским голоском произносит:
— Коннитива, Алеша-сан! Гокиген икагадэсука? [1]