Серега нервно шарит по карманам, ищет сигареты, а сигареты лежат на краю стола, и все почему-то глядят на пачку, а на Сергея не глядят. И когда он наконец сообразил, что нужно взять пачку со стола, и взял ее, все глядят, как он берет ее,— а на него не глядят. И когда он одну за другой ломает спички, пытаясь закурить, все глядят, как сломанные спички падают на пол,— а на него не глядят.
И это, наверное, страшнее всего, что никто не в состоянии сейчас посмотреть на него!
Единственный Шайдулин остается невозмутимым. Он достает из тумбочки коробку, зажигает спичку и подносит ее Шершавому:
— Прикуривай.
И от этого бесхитростного движения всем вдруг делается легче, все переводят дух. А Серега курит жадно, торопливыми затяжками. Курит — и не решается взглянуть па кого-иибудь из нас.
Роман Ковалев — он еще в самом начале разговора вошел — разулся у порога, закинув руки за голову, молча лег на свою койку, безучастный ко всему происходящему вокруг — вдруг произносит так, будто продолжает неоконченный спор:
— Ну ладно, они молодые. Не знают, что к чему. А ты, Лукин,— ты же на фронте был. Да и Кирьяныч — тоже...— Он поднялся, сел на край койки, обхватив его обеими руками.— Что, не было, что ли, такого: иной, глядишь, и солдат вроде неплохой. И службу знает. А подойдет лихая минута — дрогнет!
— Хороший-то небось не дрогнет,— с сомнением произносит Борис, но Роман только тяжело усмехается.
— Был у нас один в роте. И храбрый, и голова на плечах, и все честь честью. Грудь в медалях... А как-то однажды дело так повернулось, что и он заколебался. Танки на блиндаж прут, представляете, а он забыл, что у него противотанковые гранаты. Сел на корточки, голову зажал и орет. От страха орет.
Роман говорит медленно, с паузами, и не поймешь, то ли он о ком другом, то ли, может, о себе самом?
— А командир роты у нас мудрый был. Шахтер. Расстреляй он труса — никто не осудил бы: некогда там было агитацию разводить. Так он как заорет солдату в самое ухо: «В атаку, говорит, пойдешь рядом со мною. Отстанешь на шаг — на месте убью!..» Вот такие дела.
— А что же солдат? — спрашивает Шайдулин.
— Пошел, а как же. Это ведь, знаете, просто минутное затмение находит на человека.
— К чему вспомнил? — хмурится Лукин.
— А к тому, что на всякую старуху бывает проруха. Случится — сделаешь что сгоряча... Или там от страха. А потом всю жизнь казнишься.- Голос у него дрогнул.
— Сергей, не мы тебе судьи,— произносит наконец Лукин.— Кирьяныч — судья...
А мне кажется, будто это не Шершавый, а я держу свой ответ за прошлое.
Я сказал:
— Дело не в прошлом. Дело в сегодняшнем. Сам себе он все эти годы главным судьей был.
И вот, глядите: уже все, кроме Шершавого, улыбаются а Шайдулин идет в угол и поднимает Серегин учебник.
— А книги зачем разбрасывать? — певозмутимо произносит он.
Глава шестнадцатая
А он, этот Август, оказывается, не такой простачок, как я о нем думал.
Поселился он неподалеку от нас, в доме для приезжих — теперь и такая роскошь в поселке имеется,— и целыми днями пропадает на стройке. Ни о каких пьянках с Лукиным он не разговаривал, и, кажется, никто, кроме меня да Руденко, не знает, зачем он приехал.
С ребятами-строителями Август сошелся в два счета; его долговязая фигура с утра до вечера мелькает то тут, то там. Королевские бурки, на которые я поглядывал когда-то с тайным вожделением, уже давно мало чем отличаются от Романовых, все в рыжей глине. Нейлоновая куртка до лучших времен повешена возле моей кровати. Хлопцы достали Августу ватник, и, хотя рукава для него коротковаты и руки торчат из них чуть ли не до локтей, Балтрушайтис на седьмом небе. Балагурит, сияет своими васильковыми глазами в рыжих ресницах, и никому невдомек спросить: чего этот человек крутится здесь и не уезжает в город.
У Августа не совсем обычная манера завязывать знакомства: сразу, буквально с первой минуты, он старается ошеломить собеседника. Выглядит это приблизительно так. Вдруг ни с того ни с сего на перекуре среди общей усталой тишины он произносит:
— «И вскрикнул внезапно ужаленный князь!»
Поди спроси: про какого это он князя? И кто его ужалил? Но толчок разговору дан, а там уж тропочка сама поведет от древней русской истории к делам более близким и наболевшим. Причудливый серпантин разговора вьется, вьется, пока, глядишь, не подойдет конец перекуру, и тогда Август скажет с сожалением;
— Ну ладно, мальчики, я пошел.
А «мальчики», каждому под тридцать, а то и старше, тоже с сожалением говорят:
— Куда тебе, Август, торопиться? Побудь с нами.
И тогда Август помедлит, подумает и без какого-либо логического перехода произнесет:
— «Девушка пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю, о всех кораблях, ушедших в море, о всех, забывших радость свою».
А это уже Блок, и тут темам для споров-разговоров вообще нет числа:
— Слушайте, а ведь неплохая штука были эти церковные хоры. Знали попы, чем завлечь. В чужом-то краю усталость — рассобачье дело. Уходишь в море и не знаешь — вернешься ли, нет ли. Вот они, попы, этим и пользовались. Сколько небось бабьих голов заморочили!..
— А в наше время не бывает так, что ли? Да вот хотя бы Маркела взять...
— Ты Маркела не трогай.
— А почему не трогать? Он со своими подпевалами...
— Да какие там подпевалы? Так, мелюзга!
— Оно, может, и мелюзга, а маленький кобелек — он всегда злее...
И кипит, бурлит, через край выплескивается все то, о чем потом долгими ночами будут думать и спорить бывшие Маркеловы дружки.
А он, Август, хитрый баскетболист, вроде бы к этому даже и непричастен. Сидит себе в сторонке — метровые плечи обтянуты свитером с оленями, слушает, сигареткой попыхивает.
Меня он тоже поначалу пробовал ошарашить. Спрашивает, и лицо у него серьезное, даже строгое:
— Вот скажи-ка мне, что Толстой считал самым главным в Чехове? — И сам отвечает: — Искренность, голубчик, искренность. Это так элементарно, не думаешь? — И без паузы: — А как считаешь, Анюта с тобой была искренней, когда про Маркела рассказывала?
— Слушай-ка, друг, ты это о чем? Имей в виду, об Анюте ты не все знаешь. Можешь по неосторожности...
Я слыхал, как он нынче утром к Борису подъезжал: «Боря, вы пе станете ревновать, если я с вашей Ларисой вечерком к Анюте наведаюсь?»
— А ты уверен, что знаешь о ней все? Вчера она первый раз — обрати внимание: первый раз! — выгнала к чертям этих баб-кликуш.
— Да ведь это же... Август, чертова ты дылда, сам-то ты понимаешь, какая это победа?!
— Догадываюсь. Только ведь, милый мой, всякое дело надо доводить до конца. Мой дед говорил в таких случаях: «Взялся голову рубить — не оставляй полшеи». А не побывать ли нам с тобой у них на молении?