Лео, Даниэль и Жан-Сире не дольше, чем на всех остальных. Он вежливо пожелал ученикам доброго утра и открыл футляр со скрипкой.

Сверкнул золотистый лак. Маэстро взял в руки Гварнери.

И начал урок.

Друзья больше никогда не говорили о случившемся, маэстро тоже ни разу не обмолвился о том вечере. Как будто ничего не случилось, как будто все им только пригрезилось.

Удалось ли маэстро отыграть свой инструмент, или кто-то из его многочисленных благодетелей помог ему выкупить скрипку, или он получил деньги под залог, — этого они так и не узнали. В конце концов они почти забыли ту историю. Такое лучше не держать в памяти. Им было бы неприятно, узнай они что-нибудь еще о двойной жизни маэстро.

Но у Лео в душе остался осадок, какое-то тревожное предчувствие, пришедшее к нему, когда они нашли маэстро на улице.

Это был один из многих этапов его путешествия.

* * *

Занятия длились шесть лет, в течение которых студентам не разрешалось давать концерты — таково было требование маэстро. Публика не должна видеть сырую работу. Лишь два последних семестра включали студенческие выступления, чтобы студенты могли психологически подготовиться к дипломному концерту.

Лео было приятно вспоминать эти шесть лет. Он много работал, времени для сочинения почти не оставалось. Но тем не менее Лео был доволен. Прежде всего тем, что ему не нужно было играть перед публикой. Занятия были тяжелы сами по себе, они не позволяли ему думать о публике, о выступлениях, о цирке. Помогало и то, что он больше не жил с родителями и даже не видел их. Первые шесть лет в Париже оказались совсем не такими, как он опасался. Лео многому научился.

Иногда ему мучительно хотелось стать настоящим композитором, и на него наваливалась тоска. Но преподаватели теории музыки, посещение концертов и беседы с друзьями помогали Лео победить эту тоску. К тому же в нем вызывали неуверенность новые музыкальные течения, новые выразительные средства. Собственных знаний и выразительных средств ему не хватало. Они уходили корнями в другое время, другую жизнь. Все новое и воодушевляло, и смущало его. Сочинял он мало и только мелкие вещи. Отложил композицию на будущее. И остался со скрипкой. К наброску симфонии он больше не возвращался.

Время от времени Лео раздумывал о своей трусости, о слабоволии, о проклятии, которому сам предал себя. Но новые впечатления и напряженная работа умеряли горечь этих мыслей. Он встречался со студентами-композиторами, слушал их споры. Преподаватели теории музыки закрывали глаза на то, что композиторские занятия Лео иной раз шли в ущерб его основной работе. Они были весьма им довольны, и, вероятно, не только маэстро догадывался о его истинных устремлениях.

Однако главное решение своей судьбы Лео отодвигал на неопределенное время.

За эти годы молодой Лео Левенгаупт научился общаться с людьми. Многие ученики маэстро были такими же ранимыми, как он, все они пережили примерно одно и то же. С ними можно было разговаривать. В том числе и на серьезные темы. Но главное, с ними вообще можно было шутить, веселиться, устраивать пикники. У них было много общего, и они хорошо понимали друг друга. Прежде у Лео не было друзей. Это объяснялось не только неестественной изолированной жизнью, какую он вел в детстве, но и тем, что он был не такой, как все.

Конечно, Лео совершал много ошибок, по крайней мере вначале, когда складывались его отношения с друзьями и учителями. У него не было опыта, и он был неловок в общении с людьми. В первое время он был слишком нетерпим, надменен, избалован и самовлюблен, а проще сказать — слишком высокомерен. Слава Богу, что сам он этого не замечал. Пребывание в больнице сгладило в нем много острых углов. Он вырос не только из домашней одежды, которую пришлось заменить на более подходящую для молодого человека, — нет, он как будто вырос из самого себя. Как будто сменил кожу.

Детство стерлось с него, исчезло так же, как исчез его прежний облик.

Прошлое спряталось в нем и превратилось в куколку.

Лео регулярно, раз в месяц, точно исправный конторщик, писал домой. Он бесстрастно варьировал содержание своих писем, независимо от того, что случалось на самом деле, и сообщал родителям то, что, по его мнению, они хотели от него услышать. В последнее воскресенье каждого месяца он набрасывал черновик письма, а утром в понедельник переписывал его аккуратнейшим каллиграфическим почерком, зная, что матери нравится именно такой безликий почерк.

Ответы родителей приходили так же регулярно и содержали в основном одни и те же наставления и последние новости из Швабии. Отец на удивление мало писал о лошадях и об охоте: должно быть, ему было трудно писать об этом после того, что Лео проделал перед отъездом из дома. Поэтому письма отца были похожи на детские погремушки. Мать обновила свой интерес к королевскому семейству и всегда могла сообщить что-нибудь интересное из своего запаса больших и малых сенсаций. Она никогда не писала о своей астме — с отъездом Лео астма у матери как будто прошла.

Так, раз в месяц, они обменивались ложью и притворством.

Лео старался поменьше думать о родителях и о том, что оставил дома. Он не ездил на каникулы в Хенкердинген. К своему удивлению, он легко убедил родителей, что его удерживают занятия. К тому же каникулы были короткие. Первое лето он провел в Париже один; несмотря на удушливую жару, он наслаждался каждым мгновением. Он был свободен, был один и совершал все безумства, какие приходили ему в голову. Лео начал со знакомства со злачными местами Парижа, сперва днем, а потом и вечером. Он довольствовался тем, что ходил и смотрел на все, что раньше было для него под запретом. Мало-помалу он начал принимать участие в этой жизни. И однажды вечером, вернувшись домой, с удивлением обнаружил, что с трудом держится на ногах. На другое утро он торжественно обещал себе никогда больше не пить и с тех пор всю неделю напивался каждый вечер.

Так прошло первое лето. А уже следующие он проводил в обществе одного-двух друзей; они вместе ездили за город, или друзья приглашали его к себе домой. Жан-Сир был родом из местечка недалеко от Марселя.

Там Лео в первый раз увидел море. И понял, что его рождение в Швабии, лежавшей в глубине континета, с ее лесами и лошадьми, охотничьими ружьями и зайцами, было просто недоразумением. Очевидно, где-то допустили ошибку, его просто с кем-то спутали. Он должен был ездить верхом не на лошадях, а на волнах! И его инструментами должны были стать удочка и сачок для ловли рыбы! Он был частицей моря. В море отражалось солнце. Он принадлежал морю.

* * *

Спот поудобней устроился в койке. Прищурившись, огляделся вокруг. Потом улыбнулся.

— Лео Левенгаупт, — сказал он себе, — это были хорошие годы. Очень хорошие. Золотые денечки.

Он снова достал свою табакерку и карманное зеркальце и насыпал новую полосочку кокаина.

Золотые денечки. Искрящийся свет тех времен переливался вокруг него.

Почему, думал Спот, почему он тогда, в Париже, ни разу не спросил у себя, что с ним происходит? И почему у него так изменилось лицо? Может, все было бы по-другому, если б он задал себе этот вопрос? Предполагал ли он тогда, чем это кончится? Думал ли об этом? Может быть. Может быть.

Он вспомнил море, каким оно было, когда он первый раз плыл на ялике Жан-Сира, оно представлялось ему огромным добрым существом. Он как будто сидел на плечах старшего брата.

Он видел перед собой водную гладь в туманный сентябрьский день — море было совершенно спокойно, оно словно притаилось в ожидании…

И он думал о Даниэль. О том, какой она была в тот предпоследний год, уже после того, как он впервые увидел море. Он так любил ее!

Спот втянул в себя кокаин с зеркальца. И еще раз сдул оставшиеся крупинки на лампу, висевшую под потолком.

Опьянение быстро завладело им. Его слегка трясло. Он закрыл глаза. И думал о Даниэль. Думал о той весне.

Теперь уже воспоминания приносили ему только боль.

* * *
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату