до чего я дошел), а самое главное, чтобы в его присутствии у нее не было такого взгляда. Потому что никто не хранит тайну хуже, чем влюбленная женщина, а это была такая тайна, которая никогда, ни за что не должна увидеть света.
Примерно в это время я перестал посещать «Дело в теле». После аварии у меня осталось несколько сувениров — в том числе частичный коллапс легкого и восприимчивость к разного рода инфекциям. Может, я однажды слишком долго просидел в бассейне; может, это был какой-нибудь новый штамм гриппа; в общем, у меня началась пневмония, я полтора месяца провалялся в больнице и еще три недели не мог ходить в «Дело в теле».
Мне не хватало этих посещений; а поскольку разглядывать пятна сырости на больничном потолке не так уж интересно, я немало времени проводил в размышлениях о Флиппер и Туфельмане, о том, что с ними происходит, кто побеждает в их гротескной игре. Не все время — в основном я был занят тем, что кашлял на чем свет стоит, — но немалую его часть; и когда мои легкие пошли на поправку, мрачные раздумья насчет Флиппер меня не покидали — я все вспоминал ее взгляд и как Туфельман за ней следил, с расчетливой холодностью, словно акула, которая высматривает мягкое подбрюшье дельфина, чтобы догнать и убить. У меня было, если хотите, предчувствие, ощущение, что у моего друга Флиппер не все ладно, и со временем это предчувствие перешло в уверенность.
Моя медсестричка — практикантка по имени Софи — неплохой человек, бывают медсестры и похуже. Как-то я ей рассказал, что у меня на душе, и она согласилась заглянуть в «Дело в теле» и рассказать мне, что там творится, чтобы меня успокоить. Она принесла неутешительные новости. Флиппер пропала. Ктулху, человек с тремя ножками, сказал, что ее уже много недель никто не видел, и Туфельман резвился в бассейне, как свинья в луже, плавая, плескаясь на чем свет стоит, оседлывая волны, словно уродливый морской царь в окружении калек-придворных.
Хуже всего, сказал Ктулху моей медсестричке, что перед исчезновением Флиппер начала сближаться с Туфельманом. Ничего хорошего в этом сближении не было — он все так же обзывал и дразнил ее, но теперь они начали уединяться вдвоем где-нибудь у бортика бассейна, или в джакузи (куда Туфельман раньше вообще не заходил), или в сауне. «Только представить, как эти двое милуются», — сказал Ктулху, неловко улыбнувшись; хотя, как он понял, они не столько миловались, сколько беседовали, возможно, спорили — тихо, страстно.
— Похоже, ваши друзья нашли общий язык, — ободряюще сказала Софи, когда купала меня на ночь.
Но меня это не ободрило: Софи не видела ни акульего взгляда Туфельмана, ни тоски в глазах Флиппер. Кроме того, Софи молодая и хорошенькая, и руки-ноги у нее на месте; ей просто не понять сил, которые нами движут, изгибают, скручивают и выворачивают наизнанку.
Здоровые люди, движимые лучшими намерениями, видят в нас некую святость: они полагают, что мы каким-то образом, через терпение и понимание, преодолели свою немощь; хвалят каждую нашу попытку быть нормальными; превозносят даже самые посредственные достижения. Им никогда не придет в голову, что калека может быть таким же глупым, жестоким или лживым, как человек, у которого на месте все руки, ноги и сердце.
Именно так было с Туфельманом. Я узнал обо всем несколько недель спустя; ну или не обо всем, а о том, что удалось выведать. Нет хуже слепца, чем влюбленный калека, и нет никого уязвимей, и Туфельман, должно быть, разгадал ее тайну так же, как разгадал ее я, и обратил себе на пользу.
Она никогда не рассказывает об этом — точнее, она теперь вообще не разговаривает, хотя я сколько раз видел, как она, сидя в своей специально переделанной инвалидной коляске, бросает тоскливые взгляды на бирюзовую воду. Ее санитар сказал мне, что протезы рук и ног все еще причиняют ей чудовищную боль и, скорее всего, так будет и дальше, потому что кости, в которые ввинчены стальные имплантанты, страшно мягкие, ближе к рыбьему хрящу, чем к нормальным человеческим костям. Ласт, этих странно изящных выростов с перепончатыми пальцами и мозолистыми подошвами, больше нет, и, несмотря на все операции, доктора утверждают, что ее способность передвигаться будет очень сильно ограничена. Ее вес — лишь одна из проблем; другая — своеобразное строение тела, ненатуральный изгиб позвоночника, необычные сочленения редуцированных конечностей (большую часть которых пришлось удалить для установки протезов). Но все же, я полагаю, она получила что хотела: руки и ноги, ярко-розовые, словно у куклы, и ходунок, на который она опирается всем телом, передвигаясь медленно, крохотными, причиняющими ей чудовищную боль шажками, словно китаянка с забинтованными ножками; она может доковылять до бортика бассейна и стоять там часами, глядя, как остальные хлюпают, трепыхаются и иными увечными способами перемещаются в воде, и как Туфельман, гладкий, равнодушный, похожий на акулу, плавает взад-вперед вдоль бассейна, не удостаивая взглядом ни ее, ни кого-либо еще.
Сама она, конечно, плавать больше не может, хотя иногда пользуется джакузи. Чтобы опустить ее в теплую воду, нужны усилия трех санитаров, и им приходится все время быть начеку, потому что после операции она безвозвратно утратила чувство равновесия и теперь может утонуть, если оставить ее одну.
Зачем она это сделала? Никто не знает. Туфельман никогда об этом не говорит, хотя пару раз я замечал, что он на нее смотрит. И я знаю, что сама она никогда не расскажет. Кто знает, о чем она думает, сидя в специальной инвалидной коляске, колыбели из пластика и металла? Кто знает, что он пообещал ей в обмен на душу?
Я могу только гадать. Но мне все время вспоминается одна сказка; ее рассказывал мне дедушка, когда мы все еще были молоды, свободны и в полном компост ментисе: про юную русалочку, которая так сильно полюбила земного принца, что готова была отдать все, лишь бы быть с ним. И потому — ну и еще потому, что у Этого, наверху, своеобразное чувство юмора, — она заключила договор: отдала свой русалочий голос и прекрасный стремительный хвост за пару ножек, на которые ей было так больно ступать, что каждый шаг оборачивался пыткой, а она, лишенная голоса, не могла даже закричать от боли; она покинула свою добрую, безопасную стихию — море и отправилась на поиски любимого.
Но любовь не купишь жертвами. Принц нашел любимую своей породы — земную принцессу со свеженькой мордочкой, а русалочка умерла в одиночестве, изувеченная и немая; она не могла вернуться к своим, не могла даже оплакать свою потерю.
Что он ей обещал? Какими словами? Как я уже сказал, я могу только гадать. Но точно могу сказать, что вторники нынче уже не те. Исчезла радость, исчезло волшебство, осталась обычная толпа уродов, даунят и калек; и хотя вода все еще бирюзовая, и солнце в ясные дни все так же сияет сквозь стекло, будто благословение, мы не замечаем этого, как замечали раньше, в те дни, когда Флиппер еще плавала. Потому что в бассейне Флиппер была не просто «не хуже нормальных людей»: она была лучше их, несравнимо лучше. И она была одной из нас.
Но порой, когда ночи становятся длинней и холодней и мои легкие, кажется, уже не могут качать воздух так, как раньше, я думаю о ней — и сомневаюсь, была ли она на самом деле. И хотя я не большой любитель Вечных Истин и всякой такой ерунды, мне кажется, что Этот, наверху, специально насовал дефектов в чертежи, по которым нас делают: что-то вроде предохранителя, который перегорает, стоит нам начать заноситься не по чину — слишком сильно надеяться или чересчур радоваться. Засунул этот предохранитель поглубже, чтобы его никак нельзя было выковырять, и стал ждать, как обернутся дела, слегка улыбаясь, словно тайно злорадствующая акула.
Каждый вторник в спортивном зале «Дело в теле» — день уродов. Но теперь мы почти не плаваем. Вместо этого мы молча сидим и смотрим на Туфельмана. Он плавает взад-вперед, раз за разом, яростно работая руками и ногами и гоня волну. За последние несколько недель ему стало намного лучше — руководство спортзала даже поставило его в известность, что он может не ограничивать свое посещение вторниками, но он все еще приходит, словно хочет этим что-то доказать себе или нам. Он всегда молчит. Но иногда в аквариумной тишине длинного бассейна за плеском и хлюпаньем одинокого пловца мне чудятся звуки, похожие на рыдание, а иногда я вижу дорожки сбегающих капель под тонированными стеклами плавательных очков — может, это просто конденсат, а может, и нет. Хотя какая разница; в нем что-то сломалось, у него внутри какая-то неисцелимая рана, как тогда сказала Флиппер. По вторникам он плавает в пустом бассейне — лицо красное, ноги ходят как поршни, в легких жжет. Но теперь ему никогда за ней не угнаться. И каждый вторник в два часа мы смотрим, как он выходит из воды, — выстроившись в колясках, словно расстрельная команда, и те, кто еще в компост ментисе, скандируют, уставившись на него, одно и то