Пегилен, военный советник. Он приказал вырыть рядом с телами покойных глубокую яму и пообещал прислать из Берлина два гроба, чтобы похоронить обоих рядом в одной могиле. 22 ноября около десяти вечера обоих похоронили в месте вечного упокоения».
Когда начинало темнеть и от солнечного света оставался только теплый прямоугольник на подоконнике, Ханеман откладывал книгу. На зеленом коленкоре обложки поблескивали золотые буквы. Воздух в саду был все еще легкий и прозрачный, и даже мохнатая бабочка, золотисто-бурая и беспокойная, беззвучно бьющая темными крылышками по оконному стеклу, не нарушала покоя сумерек. С улицы доносились чьи-то шаги. Над туями угасало чистое, высокое небо.
По стене дома Биренштайнов проплыла тень пролетающего голубя.
Теплые, живые пальцы.
Страх
Дубовый лист
Иногда к Ханеману заходил пан Ю. Во времена Вольного города пан Ю. был учителем в Польской гимназии (за что и поплатился: его допрашивали в Victoria-Schule[36] и затем отправили в Штутхоф[37]), а теперь преподавал немецкий в лицее на Тополиной. Ханеман давно его знал и, хотя подозревал, что пан Ю. навещает его не совсем бескорыстно – не только затем, чтобы обменяться мыслями, но и чтобы насладиться безупречным немецким языком, который слышал не слишком часто, – принимал гостя радушно, усаживал в кожаное кресло и угощал красным вином. Нет-нет, назвать их друзьями, пожалуй, было бы чересчур. Однако всякий раз, когда я видел, как они не спеша идут по улице Гротгера или по улице Цистерцианцев в сторону Собора, у меня создавалось впечатление, что их связывает нечто большее, нежели давнее знакомство – с той поры, когда жизнью города управлял из своей канцелярии в Хучиске Верховный комиссар Лиги Наций.
Подобное я, впрочем, замечал и за другими поляками из Вольного города. Как и пан Ю., они не упускали случая побеседовать на языке Гёте, а к «новым полякам» – с востока или из Варшавы – относились с вежливой сдержанностью, словно годы, проведенные в городе, где им лично (они это подчеркивали) приходилось изо дня в день противостоять враждебной стихии, не только укрепили и обогатили душу, но и отметили каждого, кто уцелел, какой-то возвышающей печатью. Все, что принесли в Гданьск «новые поляки», пан Ю. считал ненадежным и подозрительным. Ведь, если бы что-то произошло и «они» снова вернулись, неизвестно, нашла ли бы в себе эта новая «польскость» – варшавская, люблинская или виленская, хлынувшая в Лангфур и Оливу следом за надвигавшейся с востока огромной армией, – достаточно сил, чтобы выжить, подобно той, прежней, во Freie Stadt? Пан Ю. сильно в этом сомневался.
Итак, даже в самом тоне голоса, в серьезности, с какой они относились к проблемам, которые непосвященным могли показаться пустячными, было что-то, роднившее их, хотя, вероятно, в душе оба таили немало взаимных обид. Беседа в комнате на втором этаже развивалась весьма причудливо. В ней наверняка было больше чистого удовольствия от возможности обменяться мнениями, чем желания разобраться в сложных проблемах. Предлоги бывали случайными: бытовое происшествие, фотография, прочитанная книга. Пан Ю. любил говорить о старых немецких писателях, поскольку новых не знал. Ханеман не всегда находил, что ответить на его вопросы.
Однажды – кажется, это было в мае, – пан Ю. заметил на столе у Ханемана письма Клейста, взял оправленную в зеленый коленкор книгу, а когда открыл ее на заложенной красной ленточкой странице и взглянул на фото юноши в прусском мундире, сказал, что «нечто очень похожее произошло и у нас», и добавил, что часто размышляет о том, каковы же истинные причины, толкающие людей на крайний шаг…
Ханеман посмотрел на него вопросительно.
Пан Ю. еще несколько минут листал испещренные готическими буквами страницы, потом усмехнулся. «Знаете, мы с ним даже были немного знакомы, ну, нельзя сказать, чтобы близко, но однажды, когда я был в Варшаве, мой приятель по Педагогическому обществу, водивший дружбу с художниками, с поэтом Чеховичем,[38] еще с разными, отвел меня на Брацкую, чтобы я заказал себе портрет. Портрет мне не очень понравился, ну да ладно, какой уж есть. Впрочем, и так потом все сгорело, даже следа не осталось. В общем, я его знал, и по-моему, его история немного похожа на эту», – пан Ю. коснулся пальцами зеленой обложки.
В те давние времена, когда Ханеман, возвращаясь вечерами из «Альтхофа», заглядывал в маленькие галерей на площади Зигфрида, где выставляли Нольде, Кокошку и Кольвиц, когда он читал «Штурм», «Акцион» и ходил на спектакли Макса Рейнхардта, пан Ю., бывая в Варшаве или в Познани, всякий раз, отчасти из снобизма, отчасти из любопытства, посещал выставки «сложных художников», и среди картин Чижевского, Пронашко, Валишевского или Хвистека ему иногда попадались кипящие вакханалией красок картины художника,[39] о котором он сейчас заговорил. Пану Ю. эти картины не нравились – ну и что? Известно, как трудно оценить то, что тебе непонятно… Итак, они сидели в комнате на втором этаже, куда из-за окна проникали приглушенные шелестом листьев березы голоса города, и вели скользившую по давним событиям неспешную беседу на немецком языке, а у меня, когда много лет спустя пан Ю. рассказывал о своих встречах с Ханеманом, складывалось странное впечатление: мне казалось, что они, говоря о том мужчине и той женщине, спорили о чем-то, чего сами, похоже, не могли сформулировать. Впрочем, был ли это и вправду спор?
История, которую рассказал тогда пан Ю., произошла через несколько дней после начала войны. Ханеману трудно было связать ее с определенным местом на карте, он только знал, что это случилось где-то на востоке, за большой рекой, на равнине, среди болот…
Польский генерал, когда началась бомбежка, приказал всем мужчинам покинуть город – уже это показалось Ханеману подозрительным: вряд ли генерал мог отдать подобный приказ, – и потому он слушал пана Ю. с особым вниманием. Художник и девушка сели в идущий на восток поезд, но куда едут, не знали: то ли в Румынию, то ли дальше. «Бездомные, растерявшиеся люди», – женщина, с которой пан Ю. беседовал в варшавской квартире и которая тогда, в сентябре, ехала с художником на восток, именно так про них сказала. Горели вокзалы, самолеты обстреливали поезд, остановки длились по многу часов. На станциях художник обращался в призывные пункты – у него еще с петербургских времен было офицерское звание, – но уходил ни с чем; впрочем, и для более молодых не хватало оружия. По дороге им встретилось несколько знакомых, как и они, ехавших на восток. Березовская, Мицинский… – Ханеману эти фамилии ничего не говорили, но он продолжал внимательно слушать, тем более что ему показалось, будто пан Ю. старательно подбирает слова, чтобы не сказать слишком много.
Художник и девушка остановились в маленькой деревушке среди лесов. У него были больные почки и печень, где-то он выпил сырой воды и очень страдал, девушка хотела ему помочь, но что она могла сделать? Боль усиливалась. Отекали ноги и кисти рук. Он говорил: «Все кончается, ибо все имеет конец». Держал ее за руку. «Ты не знаешь, какие они дикари. Ты беспомощная. Ты слабая. Ты дитя. Без меня ты погибнешь. Лучше умереть вместе. У нас ведь общая кровь. Стоит тебе отойти, я лишаюсь сил».
Восемнадцатого утром он сказал: «Сегодня мы разъединимся». Она целовала ему руки, чтобы оттянуть решение. Они вышли из дома и пошли к лесу. По дороге он проглотил таблетку ортодрина от боли. Они сели на песок под большим дубом. «Это будет здесь», – сказал он. Стал прощаться с друзьями и с матерью. Хотел помолиться, начал «Отче наш», но не кончил, так как забыл слова. Потом сказал, что хочет с ней обвенчаться. Когда-то она говорила, что венчаться согласится только под наркозом. Он пальцами коснулся ее век – ей пришлось закрыть глаза. «Теперь я нас венчаю».
Он достал весь свой запас люминала, почти сорок таблеток, в бутылочке у него была вода, он налил в кружку и растворил. «Это твоя порция». Она смело выпила. У него были два бритвенных лезвия, одно он дал ей, чтобы она им воспользовалась, когда начнет действовать люминал. Показал место у нее на шее. Потом стал резать себе вены на запястье левой руки. Ничего не выходило. Лезвие натыкалось на сухожилия. Кровь еле сочилась. Он улыбнулся: «Похоже, ничего не получится». Она пыталась ему помочь – безуспешно. Он засучил рукав пиджака и стал резать над локтем. Она почувствовала, что проваливается в темноту. Как сквозь туман услышала: «Не засыпай раньше меня, не оставляй меня одного». Ему очень хотелось, чтобы они теряли сознание вместе.
Это было между двенадцатью и двумя часами дня, накануне русские вошли в Польшу – он об этом знал. Когда она проснулась, светало. Она повернула голову и лишь тогда увидела, что он лежит рядом. На песке