Второй 'беглец за границу' за 'отвальным' столом — Майгонис Равиньш. Ему примерно 23 года… Рассеянный, полуглухой, с большим прямым носом и мечтательными серыми глазами, упрятанными за большими очками, этот латыш похож на интеллигента из старинного водевиля. На самом деле, он вполне пролетарского происхождения, к тому ж — увы! — предки Майга воевали в печально известных полках красных латышских стрелков, лейб-гвардии Ленина и Троцкого. Но Майг по секрету делится, что его бабушка согрешила с хозяином имения, бароном Корфом, и, возможно, крестьянин Равиньш только прикрыл баронские шалости. С одной стороны, Майг огорчен, ибо в качестве правоверного латышского националиста он — пылкий германофоб. С другой, иметь Корфов в родословной — тоже не баран чихнул. Юношей, работая на заводе, прикрепил к заводскому стенду 'Наши лучшие люди' портрет погибшего в заключении президента независимой Литвы Ульманиса (это рассказывал Бабуру гебист). Возможно, но все равно этот поступок был типично мальчишеским озорством: до посадки не было у него политических взглядов. Никаких. За границу решил сбежать не из-за политики, а 'чтобы мир посмотреть и себя показать'. Планом поделился с дневником, забросил его в сумку и отправился в Карелию. Идея была — завербоваться на лесозаготовки и заодно присмотреть дыру в границе. В вагоне к нему подошел погранпост: 'Погранзона — ваш пропуск'. Майг не слышал никогда о существовании погранзоны! Отвели его на заставу, изъяли дневник, прочитали 'задумки' и отправили в Ленинград. А здесь, естественно, предпочли пустить по статье не 'за незаконный переход границы' (до 3 лет), а по 'измене Родине' (до расстрела включительно) — т. е. припаяв Равиньшу 'политику'.
— У меня голова ломалась. Спрашивают, а я не понимаю — о чем? Думаю, думаю. Все ночи в камере над политикой думал. Чтоб умное им ответить. Книги стал читать, чтоб понять, о чем они говорят…
Неполитическая суть мышления Майга была настолько ясной даже Ленгорсуду, что дело окончилось невероятным парадоксом: судьи оставили квалификацию дела по 'измене', но приговорили всего к 5 годам лагерного срока (вдвое 'меньше наименьшего' по этой статье и всего вдвое больше, чем по правильной квалификации — 'незаконный переход границы через покушение').
Для Равиньша заключение стало в какой-то степени благом: многому научился. Но кое-чему этот молодой и наивный латыш научил меня самого.
Вот пример. Как-то я рассказал В. Осипову, как после убийства летом 1918 года в Петрограде комиссара по делам печати Володарского плебейские массы возжелали по 'парижскому образцу 1792 года' на улицах линчевать 'всякую контру'. Петроградские лидеры большевиков остановили преступников (решающую роль, видимо, сыграл руководитель ПетроЧК Урицкий, сам, кстати, скоро убитый террористом). И тогда в город на Неве пришла телеграмма из Кремля, от великого гуманиста: 'Это невозможно! Инициатива рабочих совершенно правильная…' и далее нечто насчет необходимости развязать массовидный террор (так и сказано! Новое в словаре живого великорусского языка!)
…Майгонис, оказывается, услышал наш разговор с Осиповым и решил меня проверить. Достал в библиотеке томик Ленина, нашел цитату…
— Миша, мы осуждаем: на спецу Валентин Мороз ругается с товарищами! Мороз, однако, сидит второй срок, с администрацией вел себя принципиально. Но за резкие слова к товарищам мы его осуждаем. Но кто такой Мороз по сравнению с этим эвропейцем! — он ткнул крепким пальцем в текст. — Вы читали?
Я-то, конечно, читал… Про 'иудушку' Троцкого и 'интригана и подлеца' Радека, про 'старую бабу' Позерна и 'дуру петую, махровую' Чужака и уж конечно — про 'штрейкбрехеров революции' Зиновьева и Каменева. И, признаюсь, нисколько это меня не задевало. Во-1-х, наверно, жуткие прохвосты собрались возле т. Ленина, и радовало, что хотя бы он сам знал им цену. А, во-2-х, по сталинским меркам уже и то казалось гуманным, что за руганью не следовал немедленный застенок…
…В романе дю Гара 'Семья Тибо' кто-то говорит: 'Ленин — диссидент'. Так вот, поварившись в диссидентском котле, уверенно могу сказать: о товарищах так выражаются в этой среде уж самые последние прохвосты. Майгонис Равиньш, не окончивший среднюю школу, учил меня чувствовать новые оттенки в истории революции.
Напряженно радостен был тот вечер. Даже надзиратели, подойдя к нашему столу, улыбались. Для порядка буркнули: 'Не задерживайтесь' — и ушли. Тоже люди, да и наряд хороший. Днем вот дежурили другие, и верзила Лоскутов, дебил, алкаш и мечтательный сладострастник, конвоируя меня в ларек (купить продукты на дорогу), интересовался:
— Вернешься к нам, Хейфец?
— Нет, мне сюда дороги больше нет. Только на особый режим… (Рецидивистов-'политиков' сажают на особый, на 'спец').
Лоскутов медленно переварил сказанное и одобрительно гыкнул:
— Я же говорю: вернешься. У тебя морда такая.
Какой комплимент, а?!
Как говорится в анекдоте — еще один пустячок, а приятно… Зиненко распорядился продать мне продуктов на дорогу вдвое меньше, чем принято по норме (в общем итоге вышло потом по 10 копеек на день!). Я кайфовал: видать, в печенках засел у гражданина капитана! А ведь личных конфликтов у нас никогда не было — 'даже совсем наоборот', как выражались в таких казусах В. Ленин и И. Сталин. Как-то я сунул 'в подарок' пану капитану пачку импортных лезвий, изъятых из посылки (зачем они мне в зоне-то?) и все остальное получил нетронутым. А все ж интуитивно, нутром, не любил меня начальник — и за дело, признаю, не любил, за дело!
Тосты, тосты чаем… Рыдает друг, старый бандеровец Алексей Свиридович Степанюк: 'Зовсим я один остався. Хведю Дроня увэзли, Артэма Юскевича проводил, теперь вот Михася… Мы сусиди вже десять роцив'. Ребята улыбаются: я в этой зоне меньше двух лет, совсем потерял дед память за 23 лагерных года. Степанюк тихо рыдает. Передаю заботу о нем Сергею Солдатову.
Конкин произносит старый грузинский тост: 'Чтоб ты умер в 150 лет, и чтоб ты не умер, а чтоб тебя зарезали, и чтоб зарезали из ревности'. Серьезен Пэнсон: 'Чтобы ты уехал в Израиль!' Тревожится друг- сионист, как бы я не свернул в Штаты… Не боись, Боря!
Вдруг лагерное радио гремит:
— Осужденный (ударение — на первом слоге!) Хейфец — срочно в штаб.
На всякий случай до штаба меня провожает новичок, необычный гость за нашим лагерным столом — 'бытовик-политик' Борис Цимбал. Он-то и заменил меня за станком в цеху. В лагерный верх его допустили благодаря рекомендации Саранчука: 'Пан Эдик Кузнецов держал его на спецу среди своих'. Но все ж…
Сложность в том, что в кармане у меня записка, тайно вытащенная Равиньшем из карцера (он только что кончил 'сутки' и угодил за стол прямо из карцерного барака). А вдруг меня зовут на внезапный обыск, а Цимбал провожает, чтоб я по дороге ничего не спрятал?
Все-таки при входе в здание штаба я сумел незаметно для провожатого опустить эту записку в урну для мусора. Вызвали, оказывается, чтоб я присутствовал при обыске моего тряпья. Я отказался — 'смотрите сами…' Ничего они смотреть не будут: начальство ихнее уже ушло. Выходя, незаметно извлек записку обратно. Полезный, не раз испытанный мною в зоне краткосрочный тайник — стоящая на виду у всех мусорная урна.
В тот вечер рассказал мне Боря Цимбал свою историю — весьма типичную, как я понял потом, потолкавшись по бытовым тюрьмам и этапам.
— Рано пошел работать: мама парализованная, денег всегда не хватало. А тут вызывают в военкомат, предлагают идти учиться на шофера III класса. Я уперся: работаю подсобником на стройке, помогаю семье кормиться, деньги очень нужны… Военком объясняет: курсы эти — не по твоему выбору, а по нашему направлению, армии это нужно, значит, прежняя работа будет тебе платить 75 % заработка. Это другой коленкор: конечно, на самом-то деле я хотел получить специальность. Пошел учиться. Прихожу на прежнюю работу за получкой — нет ничего: 'Бухгалтерия не начислила'. Я — к военкому. Он позвонил, выяснил: помесячных выплат не будет, бухгалтерия сразу начислит зарплату за пять месяцев по окончании курсов.