государственных интересов никак не затрагивал! В камеру приносят постановление того же судьи Карлова: дополнить приговор постановлением о конфискации машинки. Я перехватываю мяч: швыряю ему заявление, что, огласив мне приговор в зале суда, Карлов сам лишил себя права изменить его задним числом. Закон, даже советский, такой привилегии судье не дает!
Противник кроет мое заявление тузом: в тюрьму специально является 'Шкаф' — прокурор Пономарев.
— Давно ли изучаете юриспруденцию, Михаил Рувимович?
— В тюрьме начал…
— По вашему заявлению я консультировался с… — названа фамилия университетского профессора. — Вы, оказывается, забыли статью Уголовно-процессуального кодекса No… (сегодня я забыл этот номер.) Она разрешает суду вносить изменения в уже вступивший в законную силу приговор — и именно в одном- единственном случае: в части судьбы вещественных доказательств!
Побил меня, побил полностью юрист-специалист.
Возвращаюсь в камеру, рассказываю о беседе со 'Шкафом' соседу, Боре Соколовскому по кличке 'ЮК', т. е. 'Юный контрабандист'.
— Он тебе показал текст статьи закона?
— Нет. Ну, не выдумывает же он закон…
— Это странно, — задумался Боря. — Обычно прокуроры любят сунуть страницу кодекса под нос: смотрите, все по закону… Давай проверим?
Я был очень 'юная хунд'. Не мог в голову впустить мысль, что старый человек в полковничьем чине станет меня обманывать по такому ничтожному делу, да еще так примитивно… Мы аж поссорились с 'ЮК', но он настоял на своем — и попросил у библиотекаря УПК РСФСР.
Да, есть там такая статья! Правду сказал прокурор…
И вдруг Борис заметил ма-а-аленькую звездочку над ее номером.
— Что это?
Оказалось — к статье есть примечание. Изменение приговора после вступления его в законную силу в части вещественных доказательств допускалось только в том случае, 'если это изменение не ухудшает положения осужденного'.
И началась переброска заявлениями. Конечно, мне не нужна была машинка. Я просил только указать мне статью закона, согласно которой конфискация у меня имущества после оглашения законного приговора не ухудшала моего положения. Издевался, ерник, над беспомощным правосудием. Прокуратура бесилась, а я ее дразнил, унижая обвинением в хищении вещественного доказательства!
Но выпустить из пасти заглотанную добычу, чтоб хотя бы симулировать 'соблюдение законности' — это оказалось выше сил наших юристов.
И наконец — заткнулась прокуратура.
А вы говорите по радио о 'прогрессе сферы обычного права'!
Dixi. Я кончил и искупил свой грех.
Глава 2. Потьма, ЖХ 385-18
Рассказывают, будто перед освобождением зэки якобы не волнуются. Не знаю: меня ведь не освобождали, а этапировали на ссылку. Ощущение вот какое: когда сроки такие громадные, как в СССР, зэк забывает, что есть на свете не лагерная жизнь… Я своими ушами слышал утверждения, что все сидели, только скрывают. Отсюда склонность в зонам к неимоверным преувеличениям количества обитателей лагерей — меня, например, уверяли, якобы в СССР восемнадцать а то и двадцать миллионов сидельцев, и когда я прикинул — по своей методике подсчета — что на самом деле миллиона три (причем это вкупе с ордами 'декабристов'-пятнадцатисуточников), то услышал в ответ разочарованное: 'Всего лишь… Пустяки'. При таком ощущении жизни зона ощущается нормой, а 'воля' — сказкой: в сказке, конечно, приятно побывать, кто спорит, но каждому предстоит проснуться и каждому — вернуться в нормальную жизнь. В лагерь.
ГУЛАГ, по моему ощущению, устроен вредоносно именно профессионально — т. е. как система пенитенциарного воздействия на обитателей. Он отучает зэков от нормальной жизни. Зэк-бытовик, т. е. человек лагерной массы, убежден, что накормить его обязаны (безвкусной 'баландой' и отвратной 'сечкой', но это вопрос второй, пан профессор!), что жилое место (пусть на нарах) ему должны предоставить, что одежду (робу, бушлат, кирзовые сапоги) непременно выдадут. Да, надоевшая еда, да. бездарная одежда, да, постылое место в бараке — но все положено, выдается, не зарабатывается. Выдается не бесплатно, нет, ты отрабатываешь это вроде бы на производстве, но в зоне-то чувство, что, работая, ты делаешь это для себя совершенно атрофируется. Зэк работает в зоне не для того, чтоб обеспечить свое существование, а исключительно из страха наказания.
Выйдет он на волю, и ему уже трудно вести нормальную жизнь. Трудно работать, если на заводе или в конторе не угрожают карцером. Трудно рассчитывать свои доходы и расходы — без указаний 'отрядника'. Трудно организовать быт — без лагадминистрации. Не раз я наблюдал, как ветераны ГУЛАГа возвращаются в зоны — примерно как обычные люди выходят из отпуска на работу: немного с тоской, но, честно говоря, не без некоторой же приятности. Старый круг знакомств, устойчивый быт, привычная, а потому как бы домашняя лямка. Потом снова надоест (как надоедает люба работа за год), но тут опять срок кончится — и опять можно в отпуск на волю…
Последнюю ночь в зоне я почти не спал. Не от волнения. Нелагерная жизнь как раз казалась сном, а кто ж будет волноваться, приготовляясь ко сну?
Просто, допуская, что нужные записи будут обнаружены на обыске бумаг, я учил их ночью наизусть. Черепная коробка — единственный абсолютно надежный тайник для вывоза информации из лагеря. К утру все 'пункты' были надежно уложены на стеллажах памяти.
Утро. Последний раз перед построением на развод прощаюсь с товарищами. Целует Пэнсон. Бессвязно и неожиданно трогательно признаваясь в сердечной привязанности, трясет руку 'революционер- коммунист' Герман Ушаков…
Среди прощающихся два пожилых украинца, подельники Николай Гамула и Николай Гуцул. Оба 'рецидивисты', оба сидят по второму заходу. Гамула — бойкий, черноволосый, с плутовато косящими глазами, любопытный, как муха и любит изобразить дурачка — но на самом деле как раз неглуп и себе на уме. В войну вступил в польскую армию Андерса, но почему-то не уехал с ней в Италию, а был арестован МГБ и получил тогда 10 лет по 58-й статье. Обстоятельств ареста не знаю — но в 1956 году Гамула был реабилитирован, устроился садовником в совхозе, народил троих лукавых, как он сам, мальчишек — и мог бы, кажется, успокоиться, зажить жизнью, как говорится, равномерно-прямолинейной… Но однажды в бане, где подслушек точно не стояло, я услышал, как Гамула снисходительно поучал земляка-полицая Коломийца: 'Не каждому дано быть борцом'. Ему это, видимо, было дано на долю: лет через пятнадцать после освобождения вступил в кружок любителей 'запретного чтива' во главе с Оксаной Попович. Кроме Гамулы, в кружок входил еще Гайдук (его не знаю, он сидит во Владимирской крытке) и нынешний наш сосед по бараку — Гуцул.
Гуцул — потомственный бандеровец: отец и старшие братья погибли в УПА. И сам он сидел под 'вышаком', которое 'по несовершеннолетию' заменили ему десятью годами. Через несколько лет, отвечая на стандартные вопросы конвоя: 'Срок? Статья?' — крикнул: 'Гуцул, пятьдесят висьма, десить роцив', и в ответ услышал: 'Какие десять? Двадцать пять!' То есть заочно кто-то навесил 15 лет сроку и даже не сообщил: