тайной полиции, тогда интеллигенты отождествляли всю государственную систему с тайной полицией. Подчеркиваю — были несправедливы, были озлоблены. Но вот что примерно они все думали:
'Подсудимые считали, что они одни тут порядочные люди, суд же, прокуратура и прочие — все какое- то жулье, сброд, с которым им по воле судьбы приходится разговаривать' (Отчет по 'Делу о Казанской демонстрации', 1876 г.);
'Это не суд, а пустая комедия или нечто худшее, более отвратительное и позорное, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью' (из речи подсудимого И. Мышкина на 'Процессе 193-х');
'Я не был пропагандистом. Теперь здесь, на суде, я сделался им. Теперь, господа судьи, если уж меня взяли, то держите крепко, не выпускайте, потому что если выпустите, я буду знать, что делать' (речь неграмотного рабочего Ковалева на 'Процессе 50-и').
Почему я подобрал именно эти цитаты? Им исполнилось ровно сто лет к моменту моего заключения — меня посадили в ту же тюрьму, в которой сидели эти люди. 'Юбилейные слова…' Они точно фиксировали то же чувство омерзения от контакта с государственной машиной, которую испытывал я, российский интеллигент, сто лет спустя, попадая под каток политической полиции.
Редко полиции доставался настолько благодарный спарринг-партнер в работе, как Михаил Хейфец. Я готов был разумно рассмотреть любую ее позицию во имя объективного познания исторической истины. Например, вполне понял бы гебистов, если б они исповедовали принцип Екатерины II: 'Если государь — зло, то зло необходимое, без которого нет ни порядка, ни спокойствия'. Это я могу понять — хотя и не соглашусь. Более всего в акции ГБ поразило меня отсутствие как раз государственно объяснимой позиции! Я видел, что если понадобится, они легко и без угрызений совести предадут свою партию, свою державу.
Вот последний штрих в картине: завершив суд и успокоившись, они начали делить конфискат — взятые у меня вещи…
Несколько дополнительных мыслей, возникших в моем мозгу в перерывах между допросами.
Куда направляли меня следователи? Они пробовали сделать из меня нечестного, непорядочного человека. Ты в ловушке, и единственный выход из нее лежит через ложь и хитрость — или через предательство. Ложь под следствием выглядит даже нравственно оправданной! Перед тобой сидит профессиональный обманщик, он лжет с явным рабочим удовольствием — как котенок, играющий со своим хвостом. Он извлекает из своего умения обманывать всю выгоду, которую в жизненной конкуренции дает субъекту аморальность. Он сует тебе под наивный нос так называемые законы, правила игры, по которым вы оба должны вести партию. Но постепенно понимаешь, что для партнера законы — это ловушки, наподобие красных флажков, которыми охотники загоняют волка под выстрел, а для самих-то охотников они — снаряжение, которое после охоты сворачивают в клубок и бросают на дно сумки до новой вылазки в лес. Если обвиняемый хочет выиграть игру, где на кону — годы жизни, научись тоже лгать и прежде всего — потеряй уважение к закону. Сделайся не волком, за шкурой которого они охотятся, но лисой — хитрой и коварной. Тогда появляется шанс… Не хочешь изменить натуре, ну, гибни и, главное: губи других. Не хочешь быть лжецом — станешь предателем. Выбор у тебя невелик.
После суда следователь (тот же Карабанов) вызвал в ГБ мою мать и жену и предложил им 'как частное лицо' (sic —!), чтобы я написал прошение о помиловании, в котором признаю себя виновным и раскаюсь. В обмен косвенно обещалось сокращение срока втрое (два года вместо шести: 'Михаил Рувимович через год сможет воспитывать своих детей'). 'А вы-то сами чего хотите для мужа?' — спросил он жену. 'Я хочу, чтоб он остался, как был, порядочным человеком'. Реплика взбесила следователя! 'Вот вы какая! — шипел он, потея от злости' (так описала визит в ГБ жена в письме в зону — и парадокс системы: письмо ко мне пришло). Это понятно: внутренне принимать 'практику', каратели могут только при условии, что она есть жизненная норма, что так все поступают… Исключения — невыносимы. Как раз возмущение Карабанова показало, что — понимал он, что делал, и отвратно все же было… Конечно, когда-нибудь этот молодой старлей дорастет до нормы, все ему стерпится-слюбится… Может, и вообще это был последний плеск затопляемой совести?
Психологический крюк увел меня в сторону от основного сюжета… А вообще-то хотелось сказать вот что. Когда оппозиция из чисто интеллигентской начинала становиться массовой, когда люди толпы заполняли кабинеты, подобные карабановскому — это становилось губительным для сознания общества. Человек массы не мог не принять правил игры, которые ему здесь предлагали: что лгать — нравственно, если это для пользы дела; что закон — ловушка для быдла, для простодушных новичков, а умные люди между собой столкуются… Дуракам же, лохам, все одно — погибать. И групповой интерес важнее иного, включая личный и государственный. И главное — вот и есть она, 'практика' (которую, напоминаю, Хейфец 'не знает') — в противовес мечтаниям литераторов. Что наконец опытные люди преподают азы технологии власти. Когда люди, думалось мне в камере, сидевшие на моем стуле, выучивались у своих карабановых тому, чем мой учил меня, когда волей революции они пересаживались в кресла 'начальников' и натыкались на естественное сопротивление натуральной жизненной материи, на косность истории и инерцию, им неизбежно приходили на ум государственные навыки и этические нормы, которых внушили в этих следственных кабинетах.
Лев Толстой однажды заметил, что революционеры всегда бывают хуже тех, кого свергли. Ему кто-то возразил: вот Вашингтон был же явно лучше британских губернаторов. Верно. Но Вашингтона ведь не учили в следственных кабинетах практике его будущей государственной работы… А вот молодой Коба-Сталин или товарищ Яцек ('железный Феликс'), которым по 6–7 раз преподавали уроки политики и уроки власти в полиции, — у них, возможно, выучка на административную фигуру оказывалась иной…
Так я приобрел новый опыт для будущих исторических сочинений и заодно этим композиционным трюком избавил себя от необходимости описывать капитана МВД Зиненко (вы, небось, о нем и позабыли!). Теперь, используя выигрыш места и времени, делаю скачок в вечер того же дня — в 18 апреля 1978 года — когда мои товарищи по зоне собрались на 'отвальную пирушку' — провожают меня на ссылку.
Почему-то в бараках проводить 'отвальные' чаепития запрещено, а на открытом воздухе — дозволено режимом.
Человек непрактичный, я отдал все запасенные на этот вечер продукты тому, кто любит и умеет принимать гостей — зэку Бабуру Шакирову. Невысокий, крепко сколоченный, каждое утро пробегавший кругами вокруг зоны по пять километров, тюрок по внешности, по темпераменту, пантюркист по убеждениям, 30-летний Бабур по-восточному щедр и одновременно хитроумен, гостеприимен и упорен — качества незаменимые для устроителя большого лагерного чаепития.
Бабур — внук президента 'самопровозглашенной' Республики Восточный Туркестана. До знакомства с ним я никогда не слышал, что на территории Западного Китая было такое 'образование', и Али-хан Тюре считался ее главой. Некогда его люди воевали с Красной армией как исламские повстанцы-басмачи, и когда их движение было разбито, часть басмачей пересекла советско-китайскую границу и объявила на территории разорванного милитаристами Китая свою, исламскую республику. Потом Али-хан вступил в контакты с Кремлем (против Чан Кай-ши) и Сталин подписал с ним соглашение: упорный мусульманин считался неким козырем Москвы в дальневосточных делах.
После победы Мао Цзе-дуна Сталин изъял союзника-мусульманина из китайского обращения в делах, но — не уничтожил. Али-хану выделили в Ташкенте двухэтажный особняк и персональную пенсию. Бабур рассказывал, что пенсию старик-президент принял, а дарованный дом пожертвовал на сирот (на детский дом?).
В Китае осталась семья дочери Али-хана с родившимся там же сыном — нашим Бабуром. После смерти супруги отец Бабура, коммерсант, решил покинуть Китай, уехать в Турцию. А 17-летний Бабур, по завету матери, обожавшей деда, своего отца, отправился совсем в другую сторону, в СССР — отыскивать знаменитого родственника. С компанией однолеток перешел границу, был задержан и предстал перед