Или одна из ваших девушек.
Он был такой высокий, что ему было видно даже то, что делается на улице; там уже стемнело; правда, эту девушку можно было узнать и в полной темноте.
— Пригласите ее выпить с нами у стойки, прежде чем уведете в угол, к своему столику. А ведь хороша, верно?
— Да.
И вот она вошла — во всей своей красе и молодости, — высокая, длинноногая, со спутанными волосами, которые растрепал ветер. У нее была бледная, очень смуглая кожа и профиль, от которого у тебя щемит сердце, да и не только у тебя; блестящие темные волосы падали на плечи.
— Здравствуй, чудо ты мое, — сказал полковник.
— Здравствуй! — сказала она. — А я уж боялась, что тебя не застану. Прости, что я очень поздно.
Голос у нее был низкий, нежный; она старательно выговаривала английские слова.
— Ciao, Андреа, — сказала девушка. — Как Эмили и дети?
— Наверно, не хуже, чем в полдень, когда вы задали мне этот же самый вопрос.
— Пожалуйста, простите, — сказала она и покраснела. — Я почему-то ужасно волнуюсь, и потом я всегда говорю невпопад. А что мне надо было спросить? Ах да, вы весело провели здесь день?
— Да, — сказал Андреа. — Вдвоем со старым другом и самым нелицеприятным судьей.
— А кто он такой?
— Шотландское виски с содовой.
— Ну что ж, если он хочет меня дразнить, пусть дразнит, — сказала она полковнику. — Но ты не будешь меня дразнить, правда?
— Ведите его к тому столику в углу и разговаривайте с ним там. Вы оба мне надоели.
— А вы мне еще не надоели, — сказал полковник. — Но мысль у вас правильная. Давай, Рената, лучше сядем за столик, ладно?
— С удовольствием, если Андреа не рассердится.
— Я никогда не сержусь.
— А вы с нами выпьете, Андреа?
— Нет. Ступайте к вашему столику. Мне тошно, что он пустой.
— До свидания, саrо29! Спасибо за компанию, хоть вы и не хотите с нами посидеть.
— Ciao, Рикардо, — коротко сказал Андреа. Он повернулся к ним сухой, длинной, нервной спиной, поглядел в зеркало, которое всегда висит за стойкой, чтобы видеть, когда выпьешь лишнего, и решил, что лицо, которое на него оттуда смотрит, ему не нравится. — Этторе, — сказал он, — запишите эту мелочь на мой счет.
Он спокойно дождался, чтобы ему подали пальто, размашисто сунул руки в рукава, дал на чай швейцару ровно столько, сколько полагалось, плюс двадцать процентов и вышел.
За столиком в углу Рената спросила:
— Как ты думаешь, он на нас не обиделся?
— Нет. Тебя он любит, да и ко мне хорошо относится.
— Андреа очень милый. И ты тоже очень милый.
— Официант! — позвал полковник, а потом спросил: — Тебе тоже сухого мартини?
— Да. Пожалуйста.
— Два самых сухих мартини 'Монтгомери'.
Официант, который когда-то воевал в пустыне, улыбнулся и отошел, а полковник обернулся к Ренате.
— Ты милая. И к тому же очень красивая. Ты мое чудо, и я тебя люблю.
— Ты всегда так говоришь; я, правда, не очень понимаю, что это значит, но слушать мне приятно.
— Сколько тебе лет?
— Почти девятнадцать. А что?
— И ты еще не понимаешь, что это значит?
— Нет. А почему я должна понимать? Американцы всегда так говорят, когда собираются уехать. У них, наверно, так принято. Но я тебя тоже очень люблю.
— Давай веселиться, — сказал полковник. — Давай ни о чем не думать.
— С удовольствием. Вечером я все равно не умею как следует думать.
— Вот и наши коктейли, — сказал полковник. — Помни, когда пьешь, нельзя говорить 'ну, поехали'!
— Я уже помню. Я теперь никогда не говорю 'ну, поехали', или 'раздавим по маленькой', или 'пей до дна'.
— Надо просто поднять бокалы и, если хочешь, можно чокнуться.
— Да, хочу, — сказала она.
Мартини было холодное, как лед, настоящее 'Монтгомери', и, чокнувшись, они почувствовали, как веселый жар согревает им грудь.
— А что ты без меня делала? — спросил полковник.
— Ничего. Я все жду, когда мне надо будет ехать в школу.
— В какую теперь?
— А бог ее знает. Куда-нибудь, где я выучусь по-английски.
— Будь добра, поверни голову и подыми подбородок.
— Ты надо мной смеешься?
— Нет. Не смеюсь.
Она повернула голову и вскинула подбородок без тени кокетства, без малейшего тщеславия. И полковник почувствовал, как сердце у него в груди перевернулось, словно спавший в норе зверь перевалился с боку на бок, приятно напугав спавшего с ним рядом другого зверя.
— Ах ты, — сказал он, — ты ни разу не пыталась попасть в царицы небесные?
— Что ты, разве можно так богохульничать!
— Наверно, нельзя, и я снимаю свое предложение.
— Ричард… — начала она. — Нет, не скажу.
— Скажи!
— Не хочу.
Полковник подумал: 'Сейчас же скажи, я приказываю!' И она сказала:
— Не смей никогда на меня так смотреть!
— Прости! Я нечаянно. Вспомнил свое ремесло.
— А если бы мы были с тобой — как это говорят? — замужем, ты бы и дома занимался своим ремеслом?
— Нет! Клянусь, что нет. Дома — нет. Душой, во всяком случае.
— Ни с кем?
— С людьми твоего пола — нет.
— Мне не нравится, как ты это говоришь: 'твоего пола'. Это опять оттуда, из твоего ремесла.
— Плевал я на мое ремесло. Хочешь, я выброшу его в Большой канал?
— Видишь, — сказала она, — ты опять берешься за своё ремесло.
— Ладно, — сказал он. — Я тебя люблю и могу распроститься с моим ремеслом вежливо.
— Дай я подержу твою руку, — попросила она. — Ну вот. Теперь можешь опять положить ее на стол.
— Спасибо, — сказал полковник.
— Не смейся. Мне надо было ее потрогать, потому что всю неделю, каждую ночь или почти что каждую ночь она мне снилась. Сон был такой странный, мне снилось, что это рука нашего Спасителя.
— Нехорошо! Такие вещи не должны сниться.
— Конечно. Но чем я виновата, что мне это снилось?
— А ты чего-нибудь не нанюхалась, а?
— Не понимаю, и, пожалуйста, не смейся, когда я говорю правду. Мне это на самом деле снилось.
— А как вела себя рука?