— Что ж, давай закроем.
— Ну да, раз у нас так мало времени, Ричард. Зачем на него тратить время?
— Я смотрел на него, как на рисунок Гойи. Лица ведь — те же картины.
— Смотри на мое лицо, а я буду смотреть на твое. Давай на него закроем глаза, хорошо? Он ведь пришел сюда просто так и никому не мешает.
— Давай я буду смотреть на твое лицо, а ты на мое не смотри.
— Нет, — сказала она. — Это нечестно. Мне ведь твое лицо надо запомнить на целую неделю.
— Ну а что ж тогда мне прикажешь делать? — спросил ее полковник.
К ним опять подошел Этторе — это был отчаянный заговорщик, и, быстро, как истинный венецианец, наведя справки, он сообщил:
— Мой товарищ, который работает в той гостинице, говорит, что он выпивает три-четыре рюмки виски, а потом садится и пишет очень длинно и бегло далеко за полночь.
— Представляю, как это увлекательно будет читать!
— Да, и я себе представляю, — сказал Этторе, — Данте, наверно, работал иначе.
— Данте был тоже vieux con,32 — сказал полковник. — Как мужчина, а не как писатель.
— Вы правы, — признался Этторе. — Никто из знатоков, кроме флорентийцев, не будет этого отрицать.
— Начхать нам на Флоренцию, — сказал полковник.
— Ну, это не так-то просто, — сказал Этторе. — Многие пытались, но редко кому это удавалось. А чем она вам, полковник, не нравится?
— Трудно объяснить. Когда я был мальчишкой, там был сборный пункт моего полка. — Он сказал по- итальянски — deposito.
— Тогда понятно. У меня тоже есть причины ее не любить. А вы знаете какие-нибудь хорошие города?
— Да, — сказал полковник. — Этот. Кое в чем Милан, Болонья. И Бергамо.
— Чиприани припас много водки на случай, если придут русские, — сказал Этторе. Он любил отпустить крепкую шуточку.
— Они привезут свою водку. И пошлины платить не будут.
— А Чиприани все же подготовился к их приходу.
— Ну, тогда он — единственный, кто к этому готов. Посоветуйте ему не брать от младших офицеров чеков на Одесский банк, и спасибо вам за сведения о моем соотечественнике. Больше я не буду отнимать у вас время.
Этторе отошел. Девушка заглянула в старые стальные глаза полковника и положила обе свои руки на его искалеченную руку.
— Ты сегодня довольно добрый, — сказала она.
— А ты ужасно красивая, и я тебя люблю.
— Ну что ж, это приятно слышать!
— Где мы будем ужинать?
— Мне надо позвонить домой и спросить, можно ли мне не ужинать дома.
— А почему та стала грустная?
— Разве я грустная?
— Да.
— И совсем я не грустная. Такая же веселая, как всегда. Честное слово, Ричард. Но ты думаешь, приятно, если тебе девятнадцать лет и ты влюбилась в человека, которому за пятьдесят, и ты знаешь, что он скоро умрет?
— Ну зачем так прямо? — спросил полковник. — Но когда ты это говорила, ты была очень красивая!
— Я никогда не плачу, — сказала девушка. — Никогда. У меня даже есть такое правило — никогда не плакать. Но сейчас я заплачу.
— Не плачь, — сказал полковник. — Ведь я сегодня добрый, правда? А что до всего прочего — ну его к дьяволу!
— Скажи еще раз, что ты меня любишь.
— Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя.
— А ты постараешься не умирать?
— Да.
— Что говорил доктор?
— Да ничего особенного…
— Но хуже тебе не стало?
— Нет, — солгал он.
— Тогда выпьем еще по одному мартини. Ты знаешь, я до тебя никогда не пила мартини.
— Знаю. Но теперь здорово пьешь.
— А лекарство тебе принимать не пора?
— Пора, — сказал полковник. — Лекарство пора принять.
— Можно я тебе его дам?
— Да, — сказал полковник. — Можно.
Они всё сидели за столиком в углу, и какие-то люди приходили в бар, а другие выходили. У полковника от лекарства слегка закружилась голова, и он ждал, пока это пройдет. 'Каждый раз одно и то же, — думал он. — Черт бы его побрал, это лекарство!' Он видел, что девушка наблюдает за ним, и улыбнулся. Это была привычная, испытанная улыбка, которой он пользовался вот уже пятьдесят лет, с тех пор как улыбнулся впервые, и она до сих пор ему не изменяла, как дедушкино охотничье ружье. Ружье, наверно, взял старший брат. 'Что ж, он всегда стрелял лучше меня, — думал полковник, — ружье принадлежит ему по праву'.
— Слушай, дочка, — сказал он. — Ты только из-за меня не расстраивайся.
— Я и не расстраиваюсь. Ни чуточки. Но я тебя люблю.
— Тоже не бог весть какое занятие, правда? — Он сказал oficio вместо 'занятие', — когда им надоедало говорить по-французски, а по-английски при посторонних разговаривать не хотелось, они иногда разговаривали по-испански. 'Испанский язык грубый, — думал полковник, — иной раз грубее кукурузной кочерыжки. Но зато всегда можно точно выразить свою мысль, и она запомнится'.
— Es un oficio bastante malo, — повторил он, — любить меня.
— Да. Но это единственное мое занятие.
— А стихов ты больше не пишешь?
— Ну, это были школьные стихи. Так же как и мое рисование. У всех у нас в детстве бывают таланты.
'В каком же возрасте у них тут стареют? — думал полковник. — В Венеции не бывает стариков, но мужают здесь очень быстро. Я и сам быстро возмужал в Венеции и никогда уж потом не был таким взрослым, как в двадцать один год'.
— Как мама? — спросил он ласково.
— Очень хорошо. Она никого не принимает и почти не видит людей. У нее ведь такое горе.
— Как ты думаешь, она очень расстроится, если у нас будет ребенок?
— Трудно сказать. Она очень умная. А мне все равно придется за кого-нибудь выйти замуж. Но очень не хочется.
— Мы могли бы с тобой пожениться.
— Нет, — сказала она. — Я подумала и решила, что лучше не надо. Это такое же решение, как насчет того, что не нужно плакать.
— А что, если ты решила неверно? Видит бог, я тоже принимал неверные решения, и очень много людей погибло из-за того, что я ошибался.
— По-моему, ты преувеличиваешь. Не верю, чтобы ты часто ошибался.
— Не часто. Но бывало, — сказал полковник. — В моем деле трех раз больше чем достаточно, а я ошибся целых три раза.
— Расскажи, как это было.