из-под одеяла руку матери и кладет ее сверху. Потом сжимает ее. Мне кажется, что крепко. Голова у Алекс опущена, и мне не видно ее лица. Скотти бьет дрожь. Я стою у нее за спиной, обнимая обеми руками, словно боюсь, что она упадет. Девочки должны это сделать, чтобы потом до конца своих дней не жалеть о том, чего они не сделали.
— Скажи что-нибудь, — говорю я Скотти.
— Нет, — отвечает она, и в ее голосе слышится мука. — Ты делаешь мне больно.
Я смотрю на Алекс. Ее голова опущена, плечи вздрагивают.
— Скажи что-нибудь. Алекс.
— Сам скажи! — кричит она, и я вижу, что она плачет.
Я наклоняю голову и начинаю тихо говорить с Джоани:
— Прости. Я не дал тебе того, о чем ты мечтала. Я не был тем человеком, о каком ты мечтала. Я не стал для тебя всем. А ты была для меня всем. Ты дала мне все, о чем я мечтал.
Я говорю так, словно читаю молитву. В голове жар, горло пересохло. Я мучительно пытаюсь что-то вспомнить, найти слова, которые заставят меня вспомнить, но в голове пусто. Мы с Джоани познакомились, когда мне было двадцать шесть, а ей девятнадцать. Почему я не могу ничего вспомнить?
— День за днем, — говорю я. — Дом. Вот и все. Обед, тарелки, телевизор. Выходные на пляже. Ты идешь туда, я сюда. Вечеринки. Дома ты жалуешься, что отвратительно провела время. Гоняешь на машине по Пали, не глядя на светофоры. — Больше ничего не приходит в голову. Такая v нас была жизнь. — Я все это любил, — говорю я и крепче сжимаю руку жены.
Я никогда так не говорил. Мне кажется, что Джоани посмеивается надо мной. Я поднимаю глаза и вижу Алекс. Ей не по себе. Скотти тоже. На лице у нее страх и смятение.
— Я прощаю тебя, — говорю я Джоани, и мне кажется, что она снова смеется.
Алекс обходит кровать и забирает у меня Скотти. Я держу за руку Джоани и смотрю на ее лицо. Она довольна. Я пытаюсь прочесть по нему, понять, что она хочет; мне тяжело видеть, как она довольна. Я наклоняюсь к самому ее лицу и говорю:
— Он не любил тебя. Я тебя люблю.
37
Почему выразить любовь так трудно, а разочарование легко? Я выхожу из палаты, не сказав дочерям ни слова. Стена слева стеклянная, и за ней виднеются темные очертания пальм и пустые парковые скамейки. Там огромное райское дерево; кажется, что его крона уходит в космос. В ветвях что-то блестит, но я не знаю, что это. Я подхожу к стоящим вдоль стены стульям и тяжело опускаюсь на один из них. Я закрываю глаза. Когда я их открываю, то вижу молодого человека, который что-то кладет на сиденье рядом со мной, потом идет дальше по коридору, на ходу раздавая свои бумажки всем встречным. Я беру листок, думая, что это рекламка большой распродажи или меню китайской закусочной. Вместо этого я вижу список похоронных услуг:
Стань частью кораллового рифа, когда уйдешь!
Люди алоха умирают в океане — пусть тебя увезут в каноэ и развеют над водой!
Пусть твой прах вознесется на земную орбиту!
Пусть твой прах взлетит на воздушном шаре и его развеют четыре ветра!
Погасни, как искра фейерверка!
Самая последняя фраза в этом списке заканчивается не восклицательным знаком. Там написано: «Пусть любимые люди смешают твой прах с землей, соберут в горшок и посадят в нем прекрасное деревце бонсай, которое проживет сотни лет, не требуя особого ухода».
В конце имя: Верн Эшбери. И номер телефона.
Я звоню, чтобы узнать расценки.
— Куда ты звонишь?
Я оборачиваюсь. Это Алекс. Она садится рядом.
— Сам не знаю, — отвечаю я. — Вот, дали рекламный проспект.
Я переворачиваю рекламку так, чтобы Алекс не прочла, и вновь закрываю глаза.
— Зачем ты это сделал? — говорит она. — Так нельзя, Скотти плачет. Она же еще ребенок!
— Она уже не ребенок.
— Сейчас она ребенок.
— Мне нужно домой, — говорю я и открываю глаза. — Я хочу поговорить с Сидом. У меня много дел.
— Зачем тебе Сид?
— Почему его выгнали из дома?
— У него спроси.
— Я спрашиваю у тебя.
— Не знаю. — отвечает она, и я ей верю.
— У нас нет на него времени, Алекс. Прости, что так говорю, но сейчас мне не до него. Скажи ему, чтобы оставил нас в покое и прекратил соваться в наши дела, черт бы его взял! Особенно теперь, когда тебе и так тяжело.
— Хорошо, — отвечает она. — Как скажешь.
Алекс протягивает руку и берет рекламный проспект. Я смотрю на нее, пока она читает.
— Верн Эшбери. Господи. Знаешь, мне нравится вариант с деревом. Очень трогательно.
— Да-да, — говорю я. — Кстати, что ты сказала Скотти? Она понимает, что происходит?
— Ей рука покоя не дает. Как увидела, что мама подняла руку, так решила, что ей теперь лучше.
— Ну и ладно, — говорю я.
— Нет, — говорит Алекс. — Не ладно. Тебе лучше с ней поговорить, папа. Ты все время на нее орешь. То она чего-то не знает, то не умеет себя вести, но ты пойми, она просто не понимает, что происходит. И знаешь, я больше не хочу заниматься ее воспитанием. Ей нужен ты, а не я.
С этими словами Алекс встает и уходит.
— Ты куда? — кричу я ей вслед.
Она не оборачивается, и я иду за ней, бросив рекламку со списком. Мы проходим мимо палаты знаменитости, которая кажется более одинокой, чем пустые палаты. Воздушные шарики сдулись, цветы в вазах поникли, в цветочной гирлянде, которую знаменитость повесил на ручку двери, видна белая бечевка.
В изножье его кровати стоит женщина.
— Поймите, я всего лишь волонтерка. — говорит она. — Я не имею права к вам прикасаться.
Алекс направляется к лифту напротив магазина подарков.
— Я тебя там нашел. — Я показываю на стойку с открытками.
Алекс на секунду задумывается, но, заметив открытки, кивает.
— Потрясающе, — бросает она. — Разве нет?
— Я купил их все и выбросил.
— Спасибо, — говорит она.
Я оглядываю коридор, надеясь увидеть Скотти, но ее нет. Она все еще в палате. Двери лифта открываются. Оттуда выходит человек, который тащит за собой свою капельницу. Мне хочется его поторопить, и я вспоминаю Сида — как он чувствовал себя виноватым за свое нетерпение, если вынужден был ждать, пусть даже и инвалида.
— Иди в машину, — говорю я Алекс. — Пойду поговорю со Скотти.
Я боюсь ее увидеть. Я знаю, что нужно извиниться, но она должна была это сделать. Должна была дотронуться до матери.