ждала услышать от нас, как, вероятно, и ни от кого другого, ответ — время для ответов давно истекло. Я задумался: интересно, как часто она повторяет эту речь на своем почти безупречном английском? Много ли бывает у них в Центре англоязычных посетителей? Откуда она так хорошо знает язык? Ее жизнь представлялась мне тайной за семью печатями.

— Громилы стали собираться на Чуфлинской площади утром 6 апреля, в пасхальное воскресенье. Погром был спровоцирован публикацией в газете „Бессарабец“ о якобы ритуальном убийстве евреями мальчика-христианина в Дубоссарах — сказались давние клеветнические предрассудки. Известно, что среди громил были люди, в том числе немало подростков, которые подзуживали толпу, раздавая списки с адресами еврейских домов, лавок и магазинов. Многие православные, чтобы защитить себя от насилия, чертили мелом кресты на своих дверях или выставляли в окнах иконы.

Рора ушел в дальний угол комнаты — я слышал, как он там щелкал камерой, — оставив меня наедине с гидом. Я старался не смотреть на Юлиану — мне хотелось как можно глубже погрузиться в рассказываемую ею историю, хотя многое из того, о чем она говорила, мне давно уже было известно. Но комната была слишком ярко освещена; ее лицо — слишком бледным; фотографии — слишком четкими. Я иногда кивал, намекая, что все понял и что ей можно бы уже остановиться, но, судя по всему, она решила идти до конца. Скорбь из ее глаз ни на мгновение не исчезала.

— Утром в понедельник группа евреев, вооруженных палками, дубинками и несколькими револьверами — кое у кого было огнестрельное оружие, — собралась на Новом рынке. Они были полны решимости предотвратить повторение бесчинств предыдущего дня, но полиция их разогнала и человек пять арестовала.

Рора скрылся в нише за панелью со списком жертв погрома; я подошел посмотреть, что он там снимает. В нише за пустым столом сидели два манекена в традиционной еврейской одежде: широко открытые глаза, руки на краю столешницы.

Плохо гнущиеся манекены полулежали на стульях, почти съехав под стол. В этом музее все казалось таким же навечно застывшим, как те пластиковые модели человеческого мозга, что Мэри держала дома и иногда рассеянно вертела в руках, сидя перед телевизором.

— Так выглядела еврейская семья в то время, — пояснила Юлиана и продолжила: — За время погрома были убиты сорок три человека. Они представляли все слои еврейского населения Кишинева, — тут она горько вздохнула, — в числе погибших были владелец доходных домов, поставщик домашней птицы, торговец скотом, пекарь, булочник, стекольщик, столяр, кузнец, бывший счетовод, сапожник, плотник, студент, владелец винного магазина и другие лавочники, а также их жены и матери, и даже несколько детей.

Я не выдержал и прервал ее, спросив:

— Среди них не было никого по фамилии Авербах?

Она вздрогнула:

— Почему вы спрашиваете?

— Видите ли, я пишу книгу… — сказал я и подумал, что сильно забегаю вперед, выдавая желаемое за действительное. — Я занимаюсь историей некоего Лазаря Авербаха. Он пережил погром, бежал из Кишинева и уехал в Чикаго. А в Чикаго глава тамошней полиции его застрелил.

Глаза Юлианы наполнились слезами; она закрыла ладонью рот, словно потрясенная известием об этом давнишнем убийстве. От нее пахло свежестью и чистотой; волосы блестели; мне хотелось обнять ее и успокоить, так же, как я обнимал и успокаивал Мэри, рыдающую после наших ссор.

Это случилось в 1908-м, через несколько лет после того погрома. У Лазаря была сестра, Ольга. Вскоре после его смерти она уехала из Чикаго в Вену.

— Фамилия моей бабушки до замужества была Авербах, — сказала Юлиана.

Мне ужасно хотелось, чтобы Рора сфотографировал Юлиану с ее непреходящей невыносимой скорбью, не потому, что я боялся забыть этот момент — такое не забывается, — а потому, что она была душераздирающе красива. Но Рора стоял поодаль и перезаряжал камеру.

— Ольга переехала в Европу, и там ее следы окончательно затерялись, — добавил я. — Вполне вероятно, она погибла во время Холокоста.

— Мою бабушку расстреляли румыны в 1942 году, — сказала Юлиана. — Ей было около тридцати.

— А вы никогда не слыхали про Лазаря Авербаха? Никогда не приходилось слышать историю семьи с такой фамилией?

— Нет. Мой папа был еще совсем маленьким, когда убили его мать. И его бабушка с дедушкой тоже погибли. Никаких семейных преданий не осталось.

— А в Кишиневе есть другие Авербахи? Вы никого не знаете?

— Нет, — сказала она. — Никаких Авербахов здесь нет.

— Точно?

— Евреев здесь не так много, все друг друга знают. Здесь нет Авербахов. Но вы можете сходить на кладбище. Авербахи все там.

Кладбище было огорожено неприметной полуобвалившейся стеной; мы долго искали ворота — тяжелые и ржавые. Перед воротами стояла абы как припаркованная древняя „дакия“; сидящий в ней водитель курил, не спуская глаз с ворот, словно поджидал возвращения дружков с дела. Юлиане пришлось позвонить в звонок, после чего какой-то мужчина в высоких резиновых сапогах отпер ворота и сразу же растянулся на скамейке неподалеку от входа — похоже, с нее он и встал. Стоял чудесный солнечный день; ясный воздух был пропитан приятным запахом летних цветов; птицы самозабвенно щебетали. Мы шли по узкой дорожке, в тишине, под зеленым сводом, рассеивавшим лучи солнца. Дорожка раздваивалась: одна ее ветвь упиралась в стену, а другая расширялась и уходила куда-то в глубь кладбища; по ней мы и пошли. Некоторые надгробия сплошь заросли плющом и пышным кустарником; некоторые были полностью разрушены; многие — осквернены: явно отколотые молотком углы, разбитые или расколотые фотографии умерших. Были и аккуратные, ухоженные надгробные плиты; они казались нереальными, словно на самом деле были ухудшенными копиями прежних, неповрежденных. На некоторых надгробиях было что-то написано по-русски — что, я не мог разобрать.

— Что здесь написано? — спросил я у Юлианы.

— Это значит: „Не разрушать. Еще осталась семья“, — ответила она.

Птицы вдруг разом замолкли; снаружи не просачивались никакие звуки, да и никакого „снаружи“ здесь не существовало. Листья на кустах не шевелились, даже когда мы их задевали; сухие прутики не трещали под ногами; лучи солнца сюда не проникали, хотя свет был — густой, тяжелый. Это был мир мертвых: Розенберги, Мандельбаумы, Бергеры, Мандельштамы, Розенфельды, Спиваки, Урманы, Вайнштейны. Мне непросто было вспомнить, как давно я уехал из дома и как здесь очутился. „Хойди-хо, хойди-хать, что мне делать? — Умирать!“ Рора то отставал, то забегал вперед, ни на секунду не прекращая фотографировать. Я не понимал, что его заинтересовало, что тут можно снимать, почему им не овладело чувство беспомощности и безнадежности.

— Ваши родные тоже здесь похоронены? — спросил я Юлиану.

— Не все, — сказала она. — При советской власти большую часть кладбища переделали под парк.

Откуда-то издалека нас позвал Рора. Мы с Юлианой пошли на его голос, но заплутали, а потом и вовсе потеряли друг друга. Внезапно я оказался один среди сборища склепов: сорванные с петель двери, зияющая пустота дверных проемов, пещерная тьма в провалах полуразрушенных стен. Голоса Юлианы и Роры звучали где-то вдали, а затем и совсем умолкли. От меня прежнего мало что осталось; я пристал к другим берегам. Я не мог вспомнить, сколько прошло времени с тех пор, как я оставил Чикаго и Мэри. Я не мог вспомнить ее лицо, как выглядит наш дом, каким было то, что мы называли „нашей жизнью“.

Мэри, почему ты бросила меня одного в темной чащобе? Я любил тебя, потому что мне некуда было податься. Мы жили в браке, поскольку не представляли себе, что друг без друга делать. Ты меня никогда не знала и ничего про меня не знала: ты не знала ни того, что во мне умерло, ни того, что продолжало жить незримо.

На этом кладбище, среди заброшенных могил, закончился какой-то этап моей жизни; началось время скорби. Теперь я могу сказать — мало есть того, о чем не приходится скорбеть.

Юлиана пронзительно, испуганно закричала; тут же и Рора закричал, и я присоединился к хору их

Вы читаете Проект 'Лазарь'
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату