На следующее утро мы выехали в Кембридж на большом грузовике. Плейт, уже неоднократно выезжавший с подобной миссией, забрался в кабину шофера. Я сидел на твердой скамейке в кузове, в темной пещере с парусиновым верхом, вместе с девятью членами экипажа Линча, из которых не знал никого, за исключением Биссемера; они скорее были напуганы, чем опечалены тем, что произошло при возвращении из Гамбурга; во время поездки явно нервничали, отпускали грубые шутки, и трудно было винить их за это. Мой друг лежал на полу грузовика в простом черном гробу, почти целиком покрытом большим американским флагом.
Кладбище находилось на окраине древнего города и привело меня в ужас своей промозглой сыростью и обилием свежих могил. Я вспомнил, как Линч однажды обратил мое внимание на то, что гигантская липа, вздымавшая свою крону над Пайк-Райлинг-холлом, была древнее нации, представители которой занимали здание. Как много могильных холмов высилось здесь! Белые кресты в более четком порядке, чем воинский строй, обозначали бессчетное количество линчей. Низко подстриженная трава уже покрывала некоторые из могил. С одного конца ряда холмиков, под которыми покоились останки офицеров (ранги соблюдались даже здесь), виднелось десять – двенадцать свежевырытых ям. Небольшой экскаватор с лязгом и натужным воем рыл новую могилу. Похоронная команда в комбинезонах выдвинула гроб Линча из грузовика, обвязала его свисавшим с автопогрузчика стропом, и машина, управляемая нагловатым массивным сержантом, словно отдуваясь, подкатила к первой из пустых ям. Сержант спросил капеллана Плейта, готов ли он, и тот утвердительно кивнул.
– Эй, Валли! – крикнул сержант экскаваторщику, но грохот мотора заглушил его голос. Тогда сержант вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Экскаваторщик обернулся. – Кончай! – закричал сержант и махнул, словно отправлял его в полет. Грохот внезапно стих. Плейт забормотал соответствующую молитву. Биссемер стоял с разинутым ртом. Один из стрелков, высокий худой парень, заплакал. Гроб все еще висел над ямой; водитель автопогрузчика сидел в кабине и держал на коленях свою замызганную рабочую кепку, и хотя его голова в знак положенного в таких случаях смирения и скорби была чуть опущена, прищуренные глаза внимательно осматривали тех, кто стоял по краям могилы. Плейт снова кивнул сержанту. Проскрежетал стартер, мотор автопгрузчика заработал, сержант опустил строп, помощники обрезали его, и сержант, отодвинув машину задним ходом, снова заглушил мотор. Капеллан нагнулся, взял горсть влажной земли и с последними словами, обрекавшими Эмброуза Линча на вечное одиночество, бросил в могилу; я услышал, как она застучала по крышке гроба.
Послышался одновременный рев нескольких моторов, автопогрузчик отъехал в сторону, экскаватор начал копать новую яму, и подполз маленький бульдозер, чтобы завалить могилу землей.
Дэфни ждала меня в нашей комнате. На кладбище я сдерживал свои чувства, надеясь выплакаться в ее объятиях, но при встрече с ней мои глаза остались сухими. Я обнял ее, почувствовал непреодолимое физическое желание и отпрянул. Взгляд Дэфни выражал готовность разделить мои переживания. Но она, по-видимому, затаила обиду – ради меня оставить выгодную работу лишь для того, чтобы тосковать в одиночестве в пустых комнатах в Бертлеке и Кембридже! – то потому, что нас отправили в дом отдыха, то из-за серии изнуривших и опустошивших меня рейдов. Любовь любовью, но тут у кого угодно лопнет терпение. И тем не менее она по-прежнему жила только мною.
Она не позволила мне и заикнуться о какой-то своей вине.
– Я никогда не встречала твоего друга Кида, – сразу заговорила Дэфни, – но после твоего рассказа у меня создалось впечатление, будто я знала его лично. Что-то в нем мне не нравилось.
Меня неприятно поразили ее слова о моем друге, гроб которого только что покрыла земля. Я решил, что Дэф, видимо, не хочет ни с кем делить мою привязанность.
– Послушай, – сказал я. – Он был моим лучшим другом на базе. Только он один говорил на моем, да и на твоем, если на то пошло, языке.
Я делал вид, что никогда еще так не сердился на Дэфни; однако где-то в глубине души я почувствовал облегчение. Негодование не мешало мне ощущать приятное щекотание радости, и все, что я с таким пафосом и пылом говорил в защиту своего друга, было лицемерием. Похвалы, которые я расточал в его адрес, в ходе моего рассказа стали постепенно переходить в слезливые сетования. «Он обладал таким ясным умом. С ним я мог почти ни о чем не думать. В запасе у него всегда находилось дельное предложение. „Пойдем на эстрадный концерт…“ „Пойдем пожрать…“ Или, бывало, говорит: „У тебя глаза налились кровью, дай им отдохнуть“. Когда мы завтракали вместе, он уговаривал меня съесть яичницу из порошка».
– Почему, по-твоему, я сказала, что он мне не нравился?
– Вот ты и объясни.
– Потому, что ты ненавидел его.
Я хотел рассердиться, но вместо этого рассмеялся – рассмеялся, боюсь, не над неуместностью и абсурдностью ее слов, а от смущения. Я почувствовал неловкость. Мне надо бы плакать и каяться в своей ужасной вине, а я был способен лишь делать вид, будто смеюсь над нелепым утверждением Дэфни.
– Ты что, с ума сошла? Да он был единственным из всех нас, у кого хватало мужества ставить под сомнение многое из того, чем пичкают нас ради повышения боевого духа. Это тебе не Мерроу, он видел вещи в их подлинном свете. Он относился ко мне, как старший брат.
И вместе с тем я все больше приходил к выводу, что кое-что в поведении Линча действительно вызывало у меня возмущение. Последнее время он все чаще вмешивался в мою личную жизнь, подсказывал, как я должен поступить, как держаться с Мерроу, как вести себя в роли второго пилота, как понимать книгу, которую он мне одолжил. Во мне нарастала некоторая неприязнь к моему другу, хотя я и нуждался в нем, – вернее, именно потому, что нуждался в нем так сильно.
Чем яснее доходила до меня эта неприятная истина, тем сильнее мне хотелось поссориться с Дэфни. Я излил ей все, что думал о своей вине в смерти друга, и рассказал, как намеревался посоветоваться с доктором Ренделлом о Киде. Но, говоря об этом, я уже понимал всю ненужность того, о чем говорю. Я испытывал не чувство вины, а чувство облегчения, что снял со своей души тяжкий груз. В то же время (память подсказала, какими сладостными казались мне мои рыдания, когда я бежал через летное поле) мне трудно было отказаться от бесконечных упреков в свой адрес, и чем решительнее я отказывался, тем настойчивее заставлял Дэфни вознаграждать меня за это поражение.
Она была безмятежна. Она предупреждала каждое мое желание. Это делало мою болтовню еще более напыщенной.
– Дорогой Боу, – заговорила Дэфни, – одно из открытий, которые женщина делает в военное время, состоит в том, что война не превращает солдат в сильных и жестоких людей – скорее наоборот: чем больше они воюют, тем больше делаются похожими на детей, тем больше ищут ласки и утешения. Даже ваш Мерроу.