восточной правила кряжистая фигура, именуемая Черненко, льдисто-сизый покойник с окоченелым лицом, которого время от времени выставляли на Красной площади, где он не шевелясь стоял на трибуне, зажатый между своих генералов; при малейшем движении этого зловещего монумента наверняка раздался бы скрежет и хруст ледяного тороса. Считалось, что он недвижим, поскольку привинчен спиной к деревянным подпоркам. Западным полушарием правил другой раковый больной, казавшийся чуть более подвижным лишь по той причине, что когда-то играл в Голливуде. Однажды Ц. пришлось выступать в университете калифорнийского города Санта-Барбара, и у него создалось впечатление, что этот уже смененный в должности американский президент полностью держал городишко под ногтем. Белесый от зноя, городок лежал кротко и тихо, разве что в гавани да в университете проистекала жизнь. Все остальное, казалось, служило в танковой армии, охраняя располагавшееся неподалеку ранчо, в котором забаррикадировался Рональд Рейган.

Холодная война вымерзла до превращения в вечные льды. Поколения молодых гэдээровских граждан томились одним желанием – сбежать на Запад, а те, что постарше и уже пригнездились, помышляли исключительно о западных марках, за них в мгновение ока доставался любой предмет, любой гарнитур для ванной, любая запчасть или зубной протез; ни один сантехник, кровельщик или обойщик не соглашался халтурить после рабочего дня за восточные. Запад стал для восточных людей смыслом жизни… и когда это произносилось вслух, то никто уже даже не спорил.

Ц. не относился к числу тех, для кого Запад являлся единственной праведной целью; на первые приглашения он, увиливая как мог, даже ответил отказом. Потом все-таки трижды съездил, всегда ненадолго; единственным страстным желанием были книги, которые в ГДР (даже за западные марки: в сферах духа власть твердой валюты кончалась) для него были недосягаемы. И тут он вдруг получает письмо, и некое академическое учреждение ФРГ предлагает ему стипендию… произошло это почти сразу после того, как цэкашный шкаф-Черненко наконец официально был объявлен мертвым и погребен, а у руля оказался новый кремлевский муж, произносивший речи, звучавшие весьма неожиданно. С этими событиями навсегда связалось в его памяти то письмо из ФРГ; как будто кто-то решил проверить, что в новых речах правда, а что нет. Стипендию посулили большую, на целый год; сейчас апрель, и до ноября у него есть время, чтобы решиться… решиться, хочет ли он год пожить на Западе, да и похлопотать о том, чтобы это осуществилось. Валюту, разумеется, выплатят только на территории ее действия.

Пораскинув мозгами, он согласился, послал письмо, приложил открытку с почтовой маркой; не прошло и десяти дней, как открытка вернулась, снабженная подписями и печатью того западного учреждения. Мысль о том, что печать могли шлепнуть на красную открытку и в Штази, он решил исключить… согласие они получили, у него гора с плеч свалилась. От Моны, своей подруги, в тесноватой, меньше пятидесяти квадратных метров, квартирке которой он жил в Лейпциге, Ц. свой шаг к новой жизни поначалу скрывал. Как скрывал и первые формуляры, всю эту нудную тягомотину, без которой сейчас было не обойтись. Но она, конечно же, быстро расчухала, в чем дело, и возмутилась.

– Ты бросаешь меня одну на целый год!

Она озвучила тот единственный вывод, к которому пришла, наблюдая его коварные происки; Ц. это показалось неубедительным.

– Вот видишь – заявление отклонили, – сказал он, кладя ей под нос письмо из министерства культуры.

– Времени у тебя достаточно, уж как-нибудь да изловчишься. Твой друг, между прочим, ни за что не поехал бы за границу без своей.

Под другом Мона имела в виду писателя Г., жившего по соседству, на Георг-Шварцштрассе; с известных пор отношения их осложнились, чтоб не сказать испортились; Ц. предполагал, что виной тому были его прежние выезды, из-за них между ними и пробежала черная кошка. Друг был женат на своей, но эта бумажная разница не признавалась Моной в качестве аргумента. «Ты считаешь, мы должны пожениться, чтобы нам дали семейную визу?» – крутилось на языке. Но он удержался. На подобное предложение руки и сердца Мона могла бы ответить согласием.

Г. полагал, что в проводимом политикой силы спектакле, в этой заранее просчитанной игре запретов и привилегий для творческой интеллигенции нельзя участвовать, в противном случае ты неизбежно впадаешь в зависимость от правящей диктатуры; он на этом собаку съел, недаром когда-то сам состоял в этой партии. Наиболее явный способ раздачи слонов – это практика предоставления виз: ими выказывают одобрение и поощряют за благонадежность. Участвуя в этом, ты теряешь связь с чувствами обыкновенных людей, для которых нет привилегий.

В разговоре с одним из обыкновенных людей – бывшим коллегой, которого повстречал, когда навещал мать, – Ц. затронул этот вопрос, и ответ был такой:

– Если тебе предлагают скататься на Запад, а ты не едешь, то ты просто дурак!

Получив из министерства первый отказ, Ц. прислушался к себе, доискиваясь, какие эмоции испытывает по этому поводу. И первой мыслью было: «Не верю!» В первые два раза, что он ездил на Запад, вначале тоже приходил отказ, но после настойчивых напоминаний, при активном содействии пригласившей стороны, визу в последний момент все же давали. А ведь оба раза отказы были составлены куда жестче, чем сейчас. Вернувшись поздно вечером из пивной, он сидел на крохотной Мониной кухне, вчитываясь в краткое категоричное послание и силясь найти в неутешительных строчках, пришедших из самого центра чиновничьей власти, хоть какое-то указание, которое поддавалось бы истолкованию в его пользу. Отказ был монолитен, обоснования не содержал, запятые стояли, где нужно… и все же в письме как будто сквозила минимальная, неподвластная логике неуверенность. Возможно, это объяснялось тем, что с замом, из чьей приемной пришел отказ, ему довелось познакомиться… тут он, положим, хватил через край, они не знакомы, просто однажды, по случаю прежних его заявлений, имели беседу, но с тех пор министр уже не казался ему непредсказуемым монстром.

Ц. решил начать свое новое заявление так: в ГДР он почти до своих сорока лет проработал в промышленности, беспрекословно выполняя свой трудовой долг, только потом, чуть ли не на пятом десятке, стал писателем на вольных хлебах – и полагает, что это случилось поздно. Для него это перелом, последствия коего нельзя расценивать только в положительном смысле. Хотя писательский труд и соответствует его назначению, самосознание его подорвано. Ему сейчас важно осознать свою идентичность, свою писательскую идентичность, составной частью каковой (господин министр, как явствует из директив о культурной политике, опубликованных соответствующим министерством, придерживается того же мнения) является осознание себя гражданином страны, в которой трудишься. Но для формирования идентичности недостаточно внутренней перспективы, замкнутого внутреннего пространства, необходимо еще и сравнение, взгляд извне. Отрезка длиной в год для этой цели едва ли достаточно…

Его приятель Г. был совершенно прав! Подобной цидулькой он совершал именно то, в чем его упрекал Г.: сносился с официозом. Вел торг, говорил языком власти. Ввязывался в инсценировки чиновников. Носится со своей идентичностью как с писаной торбой и тут же готов ее сдать. Да еще просит того зама, чтобы он подсобил ему встать на ноги…

В портфельчике, том самом, в котором он таскал с места на место свои черновики, спрятана водка; Мона наверняка давно ее обнаружила. Вот он ее достал… прошел час, другой, он все сидел на кухне и пил; даже куртку снять не успел. Когда в дверях послышался шорох, он быстро спрятал бутылку. Но Мона, стоявшая в ночной рубашке в дверном проеме, конечно же, почуяла сивушный запах. Он сидел в желтой куртке; на полу, на маленьком столике, рядом с пепельницей, в которой тлела гора окурков, – повсюду валялись листы бумаги. Мона смотрела в упор, но видела, кажется, только куртку. Помолчав чуть-чуть, она сказала:

– Ну, вот ты и спятил!

Возможно, Мона права, он лишился рассудка. Воздух на крохотной кухне сгустился в неведомое, не вполне уже газообразное вещество, пахло пожарищем. Он сидел в клубах дыма, и внутри тоже сгущался черный тлеющий дым; телом владел странный столбняк, он дергался, как автомат, только когда подносил бутылку к губам. Внутри кипела неописуемая ярость, ужасная изнурительная ненависть: как будто согласно теоретической инструкции, составленной чьей-то чернильной душой, – инструкции, из которой все выходы перекрыты с академическим педантизмом, – ему запрещают жизнь, вести которую – он в этом не виноват – его когда-то заставили. И он бился лбом об этот запрет и тупо, с бесконечным упрямством твердил: «Вы дожиты меня пустить, нет другого пути…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату