же строчки… Вот дадут визу, и буду писать! Вечное обещание, только им он и держится. Да нет, пожалуй, уже и не держится. Импотенция завладела им во всех отношениях. Ему нужно сменить страну, систему, политический лагерь. А от этого окаянного народа нет ни малейшей поддержки. Ему нужно сменить погоду, сменить любовные связи, сменить весь мыслительный багаж. Больше сорока лет он прозябал в своей жизни, пришло время с этим покончить. Конечно же, он обещал министру вернуться, а как иначе? В прежней берлинской квартире на стене висел узкий плакат, так называемый постер, с изображением молокососа Артюра Рембо; внизу знаменитое: Я – это другой. Давно, еще до того, как фраза стала всемирно известным штампом, он просиживал перед постером целые ночи, все прокручивая в голове эту мысль. К сожалению, какой-то гость этот постер увел. Наверняка прихватил его только потому, что «с Запада», но значит – есть еще в этой стране люди, кому подозрительна жизнь, которую выпекают для тебя государство, партия и общество. Выйдя из дому, он пересек Шпитташтрассе, прошел боковым переулком, спустился по Уландштрассе. Так удалось избежать столкновения с Моной, примерно в это время она обычно приходит с работы. Зато на Георг-Шварцштрассе он встретил друга, писателя Г.

– Ого! – сказал тот. – Кого мы видим! Чудеса, да и только! Я думал, ты уж давно на Западе.

– Наглядишься еще на меня, – сказал Ц. – Прошение отклонили. Я подал второй раз и третий, все без ответа.

– То есть дела идут не блестяще?

– Прикинулись мертвыми, дело известное.

– Считаешь, они еще оживут? Зачем ты ведешь торги с мертвецами?

– Говорят, ослабляют вожжи, буквально носом чую. Говорят, все чаще дают разрешения… про отказы, правда, ничего не слышно.

– Давай-ка сходим куда-нибудь выпить, ты мне все и расскажешь.

– Нет, мне нужно на автовокзал, к матери хочу съездить.

– Никогда у тебя времени нет ни для кого. Просто перестаешь тебе верить. Пишешь хоть? На это времени хватает?

– Пытаюсь…

– Неубедительно. Я вот – пишу, постоянно и помногу, а все равно время есть!

– Мне пора…

– Я только что встретил Мону, она шла домой, вы, наверное, пересеклись? Она сказала, что ей с тобой не бог весть как хорошо.

– Сказала, говоришь… прости, мне пора…

– Тебя даже не интересует ее самочувствие?

– Достаточно того, что это интересует тебя… до свидания!

– Да успеешь ты на свой автобус, не бойся. Кроме того, можешь позволить себе такси.

– Да, могу. Привет Моне, если встретишь.

– По тебе видно – ты уже не наш человек.

– Я ничей человек.

– Нарочно перевираешь, научился кой-чему у своих покойничков наверху.

– Мой главный учитель – это ты…

Ц. поднял руку, – взвизгнув резиной, затормозила машина.

– Живей! – рявкнул водитель. – Мне нельзя тут стоять.

Уже в машине Ц., обернувшись, увидел, как Г. стоит на тротуаре и, улыбаясь, машет ему рукой.

На вокзал он явился рановато, но, засидевшись в привокзальном кафе, автобус все-таки пропустил. На автобусе он прокатился бы с удовольствием: миновав южные окраины Лейпцига и долгие, до самого горизонта, голые равнины – бывшие угольные карьеры, напоминавшие местами пустыню где-нибудь на Луне, – автобус ехал по местности, казавшейся идиллической. Здесь, в этом южном уголке Саксонии, в ложбинах между зеленых холмов, таились заброшенные захолустья; узенькие шоссе, по которым никто не ездит, петляют вокруг густых первозданных рощ, повсюду разбросаны маленькие долины, напитанные водой, заросшие темно-зеленым камышом. Внезапно эти остатки пейзажа обрываются, впереди – карьеры, открытые разработки; водитель, приобретая широкий обзор, жмет на газ, и старенький драндулет, опасно кренясь, мчится по краю песчаных оврагов. Затем, приглушив скорость, рывками, взвывая на виражах, снова ныряет гирляндами поворотов, и с обеих сторон волнуется ненасытно растущая зелень, уже отдающая в синеву. – Он едет домой, вот он запах этих мест, запах песка, перемешанного с золой, и сернистой воды его детства, и дымного воздуха, и разносимой ветром горечи жестких сухих тополиных листьев… Готфрид Бенн был не прав, они здесь, эти тополиные рощи. Конечно, это всего лишь убогие кривоватые недоростки, несравнимые с теми серовато-желтыми деревьями, что пышно растут на отвалах; в мае-июне тут случаются метели, полчища тополиного пуха взмывают ввысь; они так легки, что, поднявшись вверх в знойном воздухе, разлетаются на километры; когда вечерами приходит прохлада, они опадают на землю, чтобы сугробами лечь по краям дорог.

Г. был сыном писательницы и мать свою люто ненавидел, во всяком случае любил заявлять об этом во всеуслышание. Пару раз Ц. ее видел, она была маленькой, очень подвижной особой, излучавшей всем своим видом энергию убеждения и какую-то тупую назидательность. Г. корчило от боли, когда ему приходилось выслушивать неколебимые суждения матери обо всем и вся. И все же его магически тянет к ней, размышлял Ц.

– Ты ей нравишься, неинтеллектуальные мужчины – ее слабость, – сказал как-то раз Г. – Но имей в виду, скоро она захочет с тобой переспать.

– Ну и что? Что в этом опасного?

– Она изнашивает мужчин, тебе придется делить ее с полдюжиной других.

– Ты вправду считаешь, что ей так просто удастся меня износить? – спросил Ц.

– И ты без всяких колебаний свяжешься со стопроцентной партийкой?

– Я в полной безопасности, – сказал Ц. – Ты за меня все подводные камни, видишь издалека.

В другой раз они снова заговорили о его матери, и Г. спросил:

– Хочешь знать, что она о тебе сказала, или лучше не надо?

В ответ на его молчание Г. продолжал:

– Я рассказывал ей о том, что ты делаешь, превозносил до небес твои стихи. А она, она только головой покачала и говорит: меня на мякине не проведешь. У поэта глаза – не такие.

Ц. невозмутимо выслушал эту речь и ничего не ответил, однако прекрасно почувствовал испытующий взгляд своего собеседника… устремленный, как видно, в его глаза! Он отметил тонкую ироничную складку в уголках его рта, которая, как ему хорошо известно, быстро перерастает в сарказм: должно быть, Г. и сам немного верит в то, что сказала мать. Несмотря на его обычные уверения, что ее уста не источают ничего, кроме лжи.

Ц. умел надолго заболевать тем или иным высказыванием о собственной персоне, и Г. был, пожалуй, одним из немногих, кто знал об этой слабости. Ц. не догадался спросить, какие, интересно, глаза полагаются поэту; он предчувствовал, что фраза матери Г. будет стоить ему борьбы. Сперва он тихо ужаснется этим словам, потом впадет в бешенство, которое сменится подавленностью; лишь через несколько дней ему удастся вытеснить их из головы. Потребовалось несколько лет, прежде чем он смог сказать себе, что фраза представляла собой высказывание, весьма типичное для правящего мышления ГДР. В обществе научного материализма дерзают обходиться в жизни без аргументов и сыпят направо-налево нерациональными мистическими тезисами. Когда ему случалось, по наивности, отсылать в гэдээровские издательства свои тексты, то приходившие ответы все были в том же духе и повергали его в такую же депрессию. Чертовщина этих необоснованных отказов в том, что тебе предоставляют право искать недостающие аргументы самостоятельно… и такие, конечно, находятся! Беспричинными, кстати сказать, отказы вовсе не считались – причины не назывались, это да… называть их бессмысленно, зачем растрачивать аргументацию на безнадежный случай. Надежда в условиях диктатуры распределяется по строгому регламенту. И точно так же дело обстоит с его заявлениями на выезд: отвечать на них необязательно…

Пропустив автобус, он обычно поездом добирался до районного центра А., откуда пригородная электричка привозила его к месту назначения. На Лейпцигском вокзале он залил шнапсом неприятные мысли, а пока час ждал в А. – добавил еще. Когда наконец доехал до матери, сразу рухнул в постель; перед

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату