закоулка воняло каким-нибудь новым коварным ядом; тогда ему чудилось, что наладить контакт с женской частью вселенной попросту невозможно. Как будто рыло твое все в зеленых и фиолетовых метастазах, гноящийся глаз смердит аммиаком, рот полон карболовой или уксусной кислоты, от просолившейся одежки воняет газом… ни одна из тех, что заполняли зал в Регенсбурге, на него бы тогда и не взглянула. А он уже тогда писал (и наверное, лучше, чем теперь, временами думает он)… сейчас эти женщины только сочувствуют: когда-то он был работягой. Какая жестокость судьбы – не быть известным писателем от рождения! И за сочувствием неизменно кроется некая доля сомнения в его литературных способностях… а сомнение, которое он украдкой выискивает в других, – это, конечно, его собственное сомнение!
Только Марта понимала его, когда, накачавшись водкой, он изливался злобой, не в силах смириться с утратой… те трудовые годы часто казались потерей, временем, невозвратимо отнятым; отчего в душе клокотало неутолимое бешенство, которое лучше и не будить; однако водка поднимала его со дна. – «Литературные шлюхи, – припечатала Марта женщин, по которым он тосковал когда-то; он недолюбливал это словцо, но помалкивал, защитительные речи Марты приносили облегчение. – Почему ты сейчас не пользуешься возможностью? – спрашивала она. – Не можешь шпокнуть этих бабешек одну за другой – и послать к такой-то матери?»
Марта права, он не может… не может брать женщин, он своего рода Тантал во всем, что касается женского пола… и, похоже, даже слегка кичится этой своей ролью. Марта говорила: «Ты себя загипнотизировал, в пубертатной стадии или еще раньше. Хорошенько позанимался самовнушением. А теперь не можешь растормошить свой маленький член и женщинам не позволяешь себе помочь…»
Он плохо спал ночью, вспомнилось ему вдруг. Лишь далеко за полночь, убаюканный мягким шорохом обложного дождя, что слышался за приоткрытым окном, перенесся на какие-то дальние нивы и впал в беспамятство. Не проснулся он толком и когда почувствовал рядом женское тело, под грубое, слегка колючее одеяло, под которым он лежал в еще не просохшем белье, забралась женщина. Наверное, это Марта ищет его… а может, это случилось предыдущей ночью и рядом с ним была Мона: они примерно одного роста. По телу пробежала волна тепла, он почувствовал, как она нежно и медленно дышит ему в шею. Она прижималась к нему – Мона или же Марта, – ночная рубашка задрана до груди, одна нога лежит у него поперек живота. Он обнял женщину, его рука, скользнув по ее спине, спустилась пониже и притаилась у нее между ног, в нейтральном месте, между двумя беззащитно распахнутыми отверстиями. Вскоре там же появилась ее рука, взяла его пальцы и увлекла в тесноту эластично подавшихся складок кожи. Его пальцы втиснулись внутрь; на пару секунд задвигался вкруговую ее таз, прильнувший к его бедру и поддерживаемый двумя сплетенными руками, пальцы которых, вошедшие вглубь ее тела, соединились так тесно, что на какой-то миг он перестал различать в этом влажном таянии, какие из пальцев его. Ее зубы крепко впились ему в плечо, она словно бы подавляла крик… тут Ц. вспомнилась сомнительная идея насчет онанизма, которую он внушал Моне.
Марта разбудила его чуть свет, но сразу же снова отправилась спать, не в силах видеть его нервозность: в мыслях он давно уже был далеко. Даже кофе, который сварил себе сам, он выпил стоя, жадно затягиваясь сигаретой. На вокзал приехал гораздо раньше, чем нужно.
Очнулся же, только когда поезд замедлил ход и въехал в вокзал пограничной станции Герстунген. Положил паспорт с визой на узенький подоконник и стал ждать.
Вот уж невесть как долго Ц. видел мир на одних вокзалах. Он двигался от вокзала к вокзалу, с редкими остановками, в уме сохранялись только вокзальные образы, они превращались в отправные точки сознания. На вокзале ничто не имеет отчетливых узнаваемых очертаний, вокзалом правит что-то разбойное; ты ежесекундно на страже того, что таится в твоей голове и груди, – это не самобытность, а лишь эгомания. В особенности крупные вокзалы – пристанища персонажей, что, будто призрачные одежды, меняют самосознание: ходят и смотрят так, словно у них есть глаза и на затылке, всегда готовые придать себе новый облик, помыслить иные цели, наложить на себя отпечаток чужой судьбы. Ц. казалось, что на вокзале в нем не сразу распознают пришлого из ГДР. Но этим мало что объяснялось, на вокзалы его тянуло еще на Востоке.
Едва у него появился адрес в Федеративной Республике (сперва в городке Ханау), как Ц. угодил в цирковой балаган авторских чтений, его приглашали читать свои тексты. С самого начала это мероприятие казалось ему крайне чудным ритуалом, продолжающим существовать лишь потому, что однажды так повелось, и никому вроде бы невдомек, как и зачем отменять этот обычай. Вот и тянутся эти чтения, точно дурная привычка, для которой давно уже нет никакого повода. Но дело-то в том, что большинство писателей ФРГ едва ли не кормятся этими чтениями (исключение составляют несколько звезд да, пожалуй, пенсионеры). Не приводит ли это к тому, что писатель в этой стране ощущает себя этаким никчемным субъектом, нахлебником? Или же все наоборот? Может, из роли бродячего комедианта писатель черпает убежденность в своей социальной нужности?
Очень возможно, что на первых порах Ц. пал жертвой подобного ослепления. Гордился, когда приглашения учащались; на все предложения с усердием отзывался. Позже ограничился воззрением, что чтения для него – это способ подзаработать денег, которые он потратит… пользоваться общеупотребительной моделью «это
Народу на чтения приходило немного; что кого-то вообще еще волнуют продукты писательского труда – вот что его поражало все сильнее и сильнее, и ведь заранее знаешь, что изрядную долю публики составят собратья по цеху, то бишь писатели, у которых сегодня выдался вечер, свободный от выступления. В самом деле все, что там читалось, все то более или менее текучее, что процеживалось через микрофон в воздушный бассейн, вместимость которого, конечно, была ограничена размерами зала, повествовало о перипетиях писательской жизни. Автор живописал другого автора, нередко с субтильным нюансом: автор живописал автора, пишущего о писательстве третьего автора… о тяготах ремесла и обстоятельствах, завлекших его – либо обоих: субъект и объект описания – в тенета этой профессии. В наиболее удачных случаях сюжетным нервом служила любовная связь, порожденная тем стечением обстоятельств, что, хотя бы один из воспылавших друг к другу страстью героев – писатель; а нередко писатели и оба.
Немало текстов строилось на описании судеб, что делают из людей писателей. Здесь уместно именно слово
Феномен этот, рассуждал Ц., в других профессиях скорее в диковину. Но, конечно, это связано с тем, что писательство в самой сути своей предполагает обращение к общественности… и тем отлично от прочих ремесел. Производитель кастрюль тоже, положим, обращается к общественности, но сугубо косвенным образом: она ему нужна только как потребитель его кастрюль. И если кастрюли пропускают воду, то, как бы красиво их ни раскрасили, никто их не купит. Печаль писателя в том, что он производит сосуды, которые нужно продать со всем содержимым. Что же писателю делать, коли он повсеместно находит одну тухлятину? Нужно, чтобы писатель поручился за то, что пришла пора заниматься тухлятиной… тут, безусловно, надобен известный авторитет. Может ли это быть авторитет щелкопера, предлагающего свои услуги в качестве бродячего чтеца, выступающего где-то на задворках культуры?
Все чаще Ц. ожидал предстоящих чтений с нарастающим внутренним сопротивлением. В конце концов стал стал их бояться: чем ближе дата мероприятия, тем явственней он ощущал, как из него уходят силы превращаться на публике в личность, все еще питающую к себе уважение. Он не чувствовал за собой ни малейшего права притязать на внимание аудитории, пусть даже самой крошечной. Фигурка, что поднимала свой голос там, на малюсенькой сцене, имела к нему все меньшее отношение.
Это было сродни опустошенности; пик приходился на вечер накануне отъезда; сидя наутро в вагоне поезда, который вез его в город, где назначены чтения, он мало-помалу брал себя в руки… но долго ли еще это будет ему удаваться? Прибыв в город, посещаемый при сих обстоятельствах, он сперва шел в отель, где для него заказали номер, и, оставив багаж, возвращался – в качестве первой и, как правило, последней прогулки по незнакомому городу – обратно к вокзалу. Одним желанием запомнить дорогу на завтра (день отъезда), притяжение к вокзалам не объяснялось. Иной раз он умышленно пропускал один-два поезда, чтобы подольше побыть на вокзале. К городам, их центрам и достопримечательностям не испытывал ни малейшего интереса, ни с одной метрополией толком не познакомился, зато вокзалы знал хорошо, узнавал