он отступал с поля брани. Поражение делало вид, будто оно часть его натуры; во всяком случае так он это ощущал. Мироздание как будто ни с того ни с сего измыслило для него иной путь. Для него это полная неожиданность, какой-то неведомый бог облапошил его таки… а заодно наделил стыдом за несоответствие прежней роли. Словно ты всему миру морочил голову, а теперь тайное получает огласку…
Весь мир всегда считал его сильным, он же слишком охотно подыгрывал в этом спектакле. Заигрался, должно быть, слишком долго утаивал свою слабость. Теперь боится, что они
Впрочем, в процессе размышлений для стыда отыскивались причины, которых никоим образом нельзя было исключать. На Кобергерштрассе, в так называемом «кабинете», стоят два ящика, битком набитые книгами, картонные ящики, разобрать их он не в силах, все ходит вокруг кругами. В тех ящиках (так ему виделось) – собранный воедино ужас двадцатого века. Приехав на Запад, он сразу стал собирать книги, в которых весь этот ужас задокументирован, описан и осмыслен. Эти книги, сказал он себе, содержат непреложное знание этого века, единственное
Вот они стоят, эти два дымящихся ящика, вобравшие весь упрек миру. На фоне этих ящиков, до отказа наполненных непридуманным ужасом
А сильные мира сего должны, по существу, испытывать благодарность, невероятную благодарность к
С этим я останусь один, думал он, когда поезд мчал его по стране. Овладев собой, он мог рассуждать мало-мальски ясно. В последнее время все чаще случалось ему задаваться вопросом,
Как ему с такими мыслями ездить на чтения… как вставать перед публикой, если он не что иное, как пустой шарлатан без всякой внутренней опоры.
Как бы так сделать, спрашивал он себя, чтобы до прибытия в город, где назначены чтения, обрести форму, в которой он будет способен выступать. В самом деле, бывало так, что он до самой последней минуты, уже усевшись перед двумя-тремя рядами доверчивых людей и вроде бы готовясь приступить к чтению, разрабатывал планы бегства, мечтая, как бы исчезнуть… пока не соображал, что самый верный способ исчезнуть – это начать читать то, что он называл своим
Пока он шлялся по этим чтениям, время так и летело: не успел оглянуться, как два… три… почти четыре года прошло. На фоне слов, через него проходящих, слов, выделяемых им на чтениях – сенильных, хрипатых, подчас еле внятных, на фоне древнего их генезиса, далеких степей и пустынь, откуда они, вероятно, пришли, – несколько невзначай упорхнувших лет не имели значения. У него и любовь за это время прошла, он и ее проглядел. Гедды больше нет рядом, она исчезла, где она – неизвестно. Нет, ему и впрямь было невдомек, что он ее любил, он не понял того, не верил своим чувствам – а ее чувствам и подавно, он эту любовь запорол, загубил, всегда безотчетно ее бежал, даже слово
Из возмущения его бросало в слезливую чувствительность, из суетливой деятельности в унылую нерешимость, страшная ярость против себя нарастала внутри. Он знал, что Гедда где-то сидит и страдает из-за того, что принудила себя к этому шагу. Она сделала это ради самосохранения… он с ума сходил от жалости к ней. Но для жалости этой сейчас уже поздно…
В квартиру на Кобергерштрассе он приходил через силу… он и раньше-то выдерживал здесь только из-за соседства с площадью Шиллера, где жила Гедда. Он торчал в этом городе, совершенно чужом, и не знал зачем. Когда он переступал порог своего обиталища, казалось, будто он добровольно спускается в подземелье, где в спертом сернистом запахе боли только и возможно, что слушать свое дыхание, прерывистое, громкое, трудное; и где возникает чувство, что для того, чтобы убить себя, достаточно просто быть. В тот сентябрьский вечер, неизвестно какого числа, он прошел через Бургберг с чувством, что ажиотаж людей, единодушных в своем жизнелюбии и страстном желании удовольствий, обращает его в бегство; перед тем как приблизиться к тому, что он, покачивая головой, называл своим домом, сделал большой крюк. Дома его встретили тени застарелой пыли, что заволокли все вокруг своей серой горечью, сухие пожелтевшие листы бумаги, завернувшиеся по краям; самым внятным здесь был пронзительный вой соседских псов, от которого не было спасения, казалось, эти звуки выносились из преддверия ада. Он купил пластинку, он уже дюжины пластинок накупил, пытаясь гремящей музыкой заглушить собачий скулеж.
В первый год Ц., тогда еще обладатель неистекшей визы, рассорившись с Геддой, регулярно сбегал – уезжал к матери в М. Теперь и это осталось в прошлом: он снова и снова собирался подать на продление, в последние два года сие решение принималось раз в четыре недели, он уже чувствовал, что неисполненный замысел становится манией… Знакомые писатели, обладатели так называемой «трехлетней», а то и второй по счету трехлетней визы, говорили ободряющие слова: если визу тебе уже однажды давали, все равно на год или на три, то продлить ее – проще простого. Только нельзя с этим тянуть, иначе обоснование в