ходатайстве утратит правдоподобность. Ходатайство он так и не составил, все время откладывал, а порой забывал – как забывал все, что могло привнести в жизнь порядок. И обнаруживал, что настоятельную потребность ездить в ГДР ощущает только в припадке алкогольной сентиментальности.

В последние годы мать, бывало, сама наезжала в Нюрнберг, но сейчас он был не в силах ее пригласить. Она, как всегда, приехала бы с удовольствием; он знал, что мать прониклась к Гедде глубокой затаенной симпатией: ей уютно в их обществе. Это-то и мешало позвать ее в гости. Он и раньше испытывал прямо-таки неодолимую робость, стеснялся признаться матери, что в отношениях с Геддой не все идеально, что они поочередно сомневаются в прочности их союза и случаются пугающие размолвки, которые подчас кажутся непоправимыми. Сейчас, когда отношения, по всей вероятности, вконец разбиты, он не мог сказать матери правду: словно пришлось бы признаться в злодействе, в умышленной подлости, за которую ни перед кем так не стыдно, как перед матерью. Ц. чудилось порой, будто мать подозревает о его поражении (оно еще только намечалось), она все чаще и чаще справлялась о Гедде. Его ответы сделались односложными – она стала лавировать, говорила обиняками, огорашивала каверзными вопросами, и даже когда заговаривала о другом, чувствовалось, что постоянно прощупывает: как там у них с Геддой? Засыпала его поручениями передать Гедде то-то и то-то, а после, бывало, позвонит и первым делом: все ли он правильно передал и что Гедда ответила… ничего не оставалось, кроме как плутать в лабиринте вранья, из которого было теперь не выбраться. Она уже обращала внимание сына на некоторые расхождения в ответах; мало- помалу общение с мнительной, вечно что-то выведывающей матерью превратилось в кошмар, он стал уклоняться от разговоров. У нее самой телефона не было, но он имелся у одной из соседок; обычно она звонила в условленный час, и всякий раз, когда час этот надвигался, он с замиранием сердца садился у аппарата, со страхом ожидая звонка.

Сидел перед истошно трезвонящим телефоном и не снимал трубку… из головы при этом не выходило: а вдруг это Гедда. Где-то в подложечье давило глухой, трудноописуемой, печально знакомой тяжестью; сердце как бы сжимал грубый кулак, в мозг переставала поступать кровь, начиналось удушье; распространяясь вниз, тяжесть под ложечкой неминуемо вызывала сильнейший понос. Хватая ртом воздух, он сидел на кухне, стараясь справиться с телом, заставить разум работать. Наконец шел в одно из ближайших кафе, пытался припомнить ситуации, вызывавшие сходные приступы паники. Быть может, когда он раньше проигрывал поединок… разве порой проигрыш не казался ему позором? Да, чувство стыда было, но куда больше его занимало, как бы так наловчиться жевать без боли вывихнутой нижней челюстью да поскорей остудить ломтями сырой картошки громадные синяки. Нет, гораздо хуже бывало, когда от отчаяния в голову приходила разрушительная идея – отстучать на машинке пару стихотворений и разослать по издательствам ГДР. И когда потом – если вообще удостоят ответом – приходили отказы. В них ясно прочитывалось, как редакторша еле сдерживает негодование: надо же как пристал… словно он пытается ее изнасиловать. Она плевала ему в лицо залпами одиозных вокабул, проводила с ним инструктаж, как ковать свое счастье посредством женитьбы, деторождения и месткомовских путевок и что срочно необходимо найти нормальную, осмысленную работу, для чего ему все пути, кстати сказать, открыты. Вспоминались дни, когда, получив такое послание, он открывал на кухне все краны с газом… пока не замечал, что забыл закрыть окна. А когда вечером приходил на ночную смену справлять свою осмысленную работу, в теле все еще бушевала смесь паники и стыда; зная себя, он понимал: пройдет неделя, прежде чем бурление уляжется. А впереди еще два или три сходных отказа, – в приступе мазохизма он отпечатал стихи в двух или трех экземплярах; облегчало душу лишь то, что ответы, как правило, не приходили вовсе, ибо тексты – его единственная отрада, единственный шанс выжить – сразу перекочевывали в мусорное ведро. Загрузив под душными сводами своего угольного бункера первые семь-десять центнеров брикетов на телегу, в изнеможении остановившись (безысходность подтачивала выносливость), он вдруг видел – по глазам лился пот, все плыло в красновато-желтой мути, именовавшейся светом, – как у закопченной кирпичной стены стоит редакторша и хохочет. Правда, они незнакомы, она существует только в его фантазии: дама в очках, ему нравятся дамы в очках. Она, верно, над ним смеется, над кем же еще? Однажды он с воплем ярости метнул в редакторшу вилами, прямо в горло, пригвоздив отполированными зубцами к стене. С полминуты ревел, точно дикий бешеный зверь, покуда не показался себе полным кретином; вилы, конечно же, никого не пронзили; застряв в прогнившей стене, они покачивались в воздухе с удивительной легкостью. Рев отгремел, никем не услышанный, кочегарка была далеко в степи, на клочке земли меж завалившимися заборами, за городом и за окрестными деревнями, там только мертвый пепел под звездами, кучи мусора, ковыль в человеческий рост да грязь.

Или же это чувство настигало его, когда в ящик, бывало, бросали очередную повестку в Штази… позже, когда в узких кругах он уже прослыл писателем. Они это делали загодя, с расчетом, чтобы тебе неделю трястись и гадать о причине; сама же беседа могла занять минут десять и оказаться пустячной. Но неделю в кишках выло бессилие, мир виделся будто через искажающее стекло, чашки с кофе опрокидывались на брюхо и ни одна строка из того, что он пытался читать, не оседала в сознании. Когда он потом туда приходил, его вели по коридорам ведомства: двое служивых, всегда приотстав на полшага. Если он вдруг решал обернуться, они говорили: «Смотрите вперед. Продолжайте движение». И он глядел вперед, продолжал движение и ждал выстрела в затылок.

Нет, это не шло ни в какое сравнение со страхом перед звонками матери. За этим страхом крылось нечто иное; причины, казалось, лежали куда глубже, он полагал – быть может, ошибочно, – что они по сути своей непрояснимы. Так много имелось разнообразных причин, могущих спровоцировать это чувство: внезапный и неотвратимый произвол, когда тебя душит власть, хватающая без разбора. Помогала, и конце концов, только выпивка, она приглушала давление, смиряла с мыслью, что придется жить без малейших надежд на будущее. В самые скверные периоды нельзя было оставлять этим эмоциям ни сантиметра пространства: едва спадал хмель, страх немедленно заполнял каждую клетку.

Гедда, помнится, частенько советовала ему пройти курс психоанализа. Он защищался:

– Если ты будешь со мной, то мне никакой аналитик не нужен!

Но Гедда сомневалась в том, что его проблемы разрешатся столь простым образом.

– Ты, конечно, уже подумал, – говорила она, – что я не захочу остаться с тобой, если не верю в такое простое решение.

Он улыбался, соображая, что намечается очередной бесконечный спор, из тех, что длятся ночами; и что скоро он ринется к холодильнику сделать первый глоток. Что ж, в словах Гедды была доля истины, мысль о том, что она может его покинуть, его порой посещала.

– Да и вообще, – сказал он, – курс затянулся бы слишком надолго, визы на это не хватит.

И вот они снова подбирались к главному: что он никак не может сказать, где же он, собственно, хочет жить, на Востоке или на Западе. И что скорее всего сам того не знает. И что, вообще говоря, это он без конца угрожает своим уходом.

Он и в самом деле питал сильное отвращение к психологическим и псевдопсихологическим пошлостям, о которые здесь, на Западе, спотыкаешься на каждом шагу и с помощью которых делают большую часть своей прибыли иллюстрированные журналы. Видно, идеи психоанализа только затем и нужны, чтобы увеличивать тиражи известного сорта периодики, от которой волосы на голове встают дыбом. Как-то раз случилось ему открыть забытый кем-то в купе журнал, один из этих пестрых развлекательных воскресных иллюстрированных журналов, с безупречным оскалом на первой странице обложки и оголенным бюстом на пляже – на последней. Едва он открыл журнал, как жирный заголовок бросился ему в глаза: Мужчины! Сильная привязанность к матери приводит к проблемам с потенцией! Вместо того чтобы расхохотаться, он с яростью зашвырнул журнал в дальний угол. И тут же захотелось нагнуться, поднять, жадно прочесть статейку под заголовком. К счастью, в купе вошли люди, подобрать журнал он не посмел. Вжался, содрогаясь всем телом, в свой угол, уставился в окно… Опять оно, это дрожание ниже пояса! Но отчего же такой вот заголовок, такая примитивная приманка для глаза ножом в кишках проворачивается? Отчего заголовок не показался ему смехотворным! И, даже понимая его смехотворность, он не смеется?

Оттого, вероятно, что он сам – смешон! Все клетки его организма, не наделенные в прошлой жизни любовью, мало-помалу заполнялись тягучей глупостью. Глупость, что лезет в Европе у каждого из ушей, отдает предпочтение именно таким пустехоньким клеткам. А он ими доверху нашпигован. Это гротеск какой- то, с таким-то запасом хоть в варьете выступай.

Тут ему вспомнилось, как он в последний раз перед окончанием визы ездил в М., маленький

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату