губ. Досадливым движением руки она откидывала роскошные локоны за уши – очевидно, по настоятельному приказу оператора, – но стоило девушке страстно мотнуть головой, как густые пряди снова летели вперед; как бы ни была хороша шевелюра актрисы, она лишала всех, в том числе зрителя у экрана, возможности сосредоточиться на существе событий.

Конечное же соитие – голый и неизбежный половой акт – являло собой самую вязкую часть показа, тем более что отправлялся, как бы повинуясь догме учебного фильма, во всех существующих вариантах. Очередность была несущественна либо определялась тем, как с минимальными временными потерями предпринять смену поз: всякая разновидность служила единой цели: разместить мужское, скитальческое, наружное, в глубинах женского, нутряного; результат был настолько известен заранее, что тут и слово-то цель, по существу, не годилось.

Заключительным являлся, как правило, тот вариант, когда она стоит на коленях, в то время как член вводится сзади (таково популярное обозначение этой полиции) в открыто подставляемую плоть; сия позиция, похоже, обеспечивала нечто вроде освобождающей развязки, этот ракурс, должно быть, легче всего заснять на камеру. Но и здесь исполнитель, вместо того чтобы удобно расположиться между раздвинутых ляжек партнерши, вынужден был исполнять свой труд из сложной стойки на полусогнутых, почти в позе наездника, перенеся весь свой вес на согнутые да к тому же еще раскоряченные ноги; руками он опирался на женский круп, как на спортивный снаряд. Сколь тяжко ему приходится, заметно было по икрам, по которым нет-нет да и пробегало судорожное дрожание, несмотря на то что актер – это видно – в отличной физической форме. И тут уже ничто не препятствовало бы свободному взгляду камеры, если б не свисающая мошонка, которая – устранить ее невозможно, это рок, который не сделать прозрачным, – безостановочно, с подлым размахом, качалась туда-сюда перед отверстием героини. Оператору приходилось снимать снизу, уклоняться от докучливого мешковидного образования, по-хорошему, нужно было бы снимать из дыры в полу. До того, чтобы прикрепить морщинистый кожистый мешок куда- нибудь к ляжке пластырем, никто не додумался, производителям подобных фильмов чужды художественные озарения. И через какое-то время ты задавался вопросом, не издает ли то страшное оханье и кряхтенье, коим сопровождается действие, на самом-то деле обслуживающий камеру оператор, который, верно, делает стойку на голове, пытаясь направить траекторию взгляда своего объектива мимо необузданного мешка, все норовящего попасть в кадр.

Основная проблема здесь, сомнений нет, – как подчинить человеческое тело кинокамере. Творение никоим образом не желает считаться с развитием медийно-коммуникационного общества. Необходимо разработать стратегию: как демонтировать тело и вновь собрать его по своему разумению – иного выхода нет. Если же вы на такое решиться не можете, то смиритесь с тем, что сей высокочувствительный организм ни на что иное не годен, кроме как спутывать благие начинания.

Ничего не поделаешь, положа руку на сердце, пришлось все же признать, что последняя констелляция, та самая финальная поза порнокино, всегда особенно сильно возбуждала его фантазию. Позже он услышал, что феминизм, это лидирующее на идеологическом фронте ФРГ движение, заново определившее условия общения женщины и мужчины, полагает, что вышеназванная поза для женщины унизительна… в глазах феминисток, женщина падает здесь на колени, падает ниц, ликом к земле, отдавая свой беззащитный зад на произвол самцу, она клонится, поклоняется… отражает ли этот взгляд, вообще говоря, реальность? Ведь на самом деле она и не думает кланяться; повернувшись к самцу спиной, она если и поклоняется, так, верно, только свободе?

Когда наконец, почти на исходе ночи, он после долгих борений решался выключить телевизор, желчь поднималась до самого горла, начиналась депрессия. Он вновь принимался опустошать мини-бар, затем пускался в самобичевания. Упреки все были такого рода, что при нормальном стечении обстоятельств он и сам усомнился бы в их справедливости: в сущности, твердил он себе, только порноиндустрия и заманила его на Запад, по крайней мере составляет она львиную долю того, что иные доброжелательные журналисты, слегка проезжаясь на счет писателя Ц., именуют в своих статьях эмиграцией. Художественная свобода, которой он домогался, говорил он себе, – это свобода сидеть в гостиничном номере в ФРГ, пялиться в «Pay-TV»…

Об этих рефлексиях никто, конечно, ничего не знал. Они оставались в гостиничном номере, их место там, в этой маленькой четырехугольной каверне, почти наглухо закупоренной. Эта внутренняя полость, схожая с пространством внутри его черепа, место, где он временно остановился за тщательно запертой дверью, задвинутыми портьерами, при тусклом свете, заволоченном дымом множества сигарет. Сидит на стуле, не двигаясь, даже кашлять старается приглушенно, когда дым жжет горло. Вот какова, стало быть, его жизнь в Федеративной Республике: приехать на время в ФРГ, в Западный Берлин, включить телевизор, глядеть в жизнь через светящийся экран. И он приглушал громкость, чтобы повизгивание распалившихся женщин не так было слышно.

И лишь в буфете, среди веселого курлыканья постояльцев, с наслаждением предающихся церемонии завтрака, вспоминалось, что он забыл позвонить Гед-де. Он знал, что она ждет звонка, начинает волноваться, когда от него несколько дней подряд нет вестей. Хуже того, он забыл поздравить ее с днем рождения! Гедду расстроило уже то, что он неудачно назначил дату чтений, и получалось, что в день ее рождения вернется в Нюрнберг только поздно вечером. Он клятвенно заверил, что перенесет дату, – и забывал об этом до тех пор, пока не стало уже поздно что-то менять… наконец, пообещал позвонить из гостиницы в полночь, к началу ее дня рождения, в ноль часов ноль минут (и ей-богу, хотел это сделать!); но в полночь он еще и до отеля-то не дошел, а потом уже было не до того. Он проклинал все, что творится в его голове и отвлекает… и Гедда нередко чувствовала, что проклятие идет с ним рука об руку. Она допытывалась, донимала расспросами до тех пор, пока не вспыхивала отчаянная ссора, бессмысленная борьба за власть, неведомо чего ради. Он мог бы сознаться во всем, в любой подлости, в любом обмане, раскаяться же в истинных причинах своей забывчивости он не мог…

Да он и себе не смог бы признаться…

Теперь Ц. решил позвонить, хотя бы с вокзала, куда приехал на такси. Но сперва он обеспечил себя на долгий обратный путь напитками, побывал в трех разных киосках, на перронах и в вестибюле; на сравнительно маленьком боннском вокзале было не так много возможностей. Загрузиться полностью у одного киоска показалось ему немыслимым: в трех разных местах он купил по три банки пива и три пузырька травяной настойки «Ундерберг». При этом все размышлял о причинах своей забывчивости… Сначала Гедда, наверное, не поверила бы, потом бы насторожилась, слегка поиздевалась бы – она отлично умела необидно над ним издеваться, он даже успокаивался, – а потом спросила бы, похохатывая: «Чего же ты сразу-то не сказал, что у тебя потребность наверстать упущенное…»

Не сказал потому, что это – не просто необходимость наверстать упущенное; к такому элементарному общему знаменателю дело не сводилось. Это что-то неясное, он то и дело терпел неудачу, пытаясь выразить это в словах. Он предпочел бы использовать слово желание… это страх, что иссякнет желание. Если оно угаснет, то кончится нечто почти равнозначное жизни…

Эту мысль он обдумывал в кафе, стоя у столика и попивая кофе со шнапсом… и прозевал поезд на Франкфурт. Ничего не оставалось, кроме как пойти прогуляться по Бонну… городок, даром что один из центральных пультов управления западным миром, выглядел скромно. Сразу за привокзальной площадью повеяло духом добротного старого центра; он шел по узеньким улочкам, вдоль великолепно отреставрированных буржуазных домов, по которым ни за что не догадаешься, что когда-то страна эта лежала в развалинах… Ничуть не заметно, подумал Ц. Над улицами уже растянуты рождественские гирлянды; справа и слева – множество ресторанов, все как один, что называется, «благородные» и, несмотря на обеденное время, большей частью пустые; за окнами виднеются незанятые столы, покрытые белыми скатертями, да скучающие у буфетной стойки официанты в белом. Ц. свернул в узенький боковой переулок, там тоже лепились один к другому рестораны и не менее благородного вида дома; улучив момент, стремительно влил в глотку ундерберговский пузырек. Тут же почувствовал неудержимый позыв к рвоте, огляделся в поисках закоулка: отделаться от «ундерберга», – но такового не обнаружил. Он сглатывал и сглатывал до тех пор, пока бунтующий желудок не унялся и оттуда поднялось тепло, почти жар. После того опорожнил второй пузырек, лежавший в кармане куртки. Отметив, что по грубому скользкому булыжнику, которым был вымощен узенький переулок, стало трудно идти, он повернул обратно; прошел через ярмарочную площадь, на столике у дверей книжной лавки лежали горы дешевых покетбуков. Подошел поближе, купил четыре томика, цвета антрацита, из полного собрания Вальтера Беньямина, пухлые

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату