повернуть голову, чтобы на нее посмотреть. Но как раз в тот момент — впервые за все время — покой дал трещину. Раскололся как скорлупка, представляешь? Делать нечего — пришлось крутануть головой. Ведь рядом была Тереза Дорети, и я ощущал ее всей кожей, как застывший солнечный свет. А тебе ли не знать, что такое быть с ней рядом. «Я не могу, — продолжала она. — Это не прекратится.
Ясное дело, не понимал. Но ей сказал, что понимаю. И как выяснилось, это был неразумный ход. Она стала говорить еще быстрее, распевать, как мантры, но, даже находясь в состоянии глубокой «заморозки», я понял, что никакая это не методика — то, чему ее научили в местах без комнат. Это самое настоящее дерьмо. «Не прекращается. Говорят, он будет; говорят, он делает; говорят, это я; но это не может прекратиться, не прекратится, не может, не прекратится, не может…» — и так до бесконечности. Бог знает, сколько это продолжалось. Десять минут? Двадцать? Два часа? Я не чувствовал времени — чувствовал лишь тяжесть в венах, чувствовал Терезины руки, вцепившиеся в мой локоть, и вентиляцию под хоккейным столом, который никуда нас не унесет. В конце концов…
Взгляд Спенсера вдруг неожиданно падает прямо на мои глаза, и кроме уже знакомого панического ужаса я вижу в нем что-то совсем новое.
— Мэтти, — продолжает он, — может, ты и правда тот единственный человек, которому можно об этом сказать. Может, ты единственный, кто сумеет понять. Потому что ты знаешь, что такое безумно хотеть помочь конкретному человеку. Помнишь?
Ярость его взгляда обжигает — я просто не могу его выдержать. Но сейчас, впервые за весь вечер, Спенсер говорит со мной, как будто мы друзья. Как будто мы еще сможем ими стать — когда-нибудь. Не знаю, то ли мне пугаться того, что будет — того, что было, — то ли быть благодарным за то, что есть.
— А что я, по-твоему, здесь делаю? — спрашиваю я.
Еще несколько секунд Спенсер не отпускает мой взгляд. Потом он снова откидывает голову на мягкую обивку кабинки и собирается с духом.
— Единственное, о чем я думал, единственное, о чем я мог думать, — это как остановить бубнеж. Надавить бы на что-нибудь выпуклое, гладкое, чтобы можно было его заглушить. И я нашел способ это сделать — такой грандиозный, такой эффективный, что даже противно. Ты понимаешь?
— Угу.
— Фактически мы сидели прямо на ней — на моей заначке. Это какой-то рок. «Подожди-ка», — сказал я ей, пока она продолжала бубнить свое «прекратится, не прекратится, он делает, он не может, он не будет». Залез под стол, снял колпак вентилятора, достал маленький пакетик «дури», ложки, зажигалку и мои роскошные, вроде как даже стерильные иглы, которые я получал от своего поставщика — дяди Монстра, папиного брата, ты никогда его не видел? — и взялся за дело. Приготовил все в лучшем виде. Потом достал черный резиновый жгут, встал прямо перед ней и взял ее за руки; она в последний раз произнесла «это не прекратится» и затихла. Я заглянул ей в глаза, и у меня появилось старое жуткое чувство, Мэтти. Как в шестом классе. Ведь я даже не был уверен, что она не призрак.
«Может, и не прекратится, — сказал я ей, — но, может, хотя бы заснет». И тут — я в жизни ничего не делал с такой нежностью: не целовал крест, не ласкал щенка, ничего… — я накинул жгут на Терезину руку. Она была такая бледная, Мэтти. Такая тоненькая. Черт! Прямо как крылышко сверчка. Она плакала. Вены вздулись. «Ну вот, — хмыкнул я. — Привет, Тереза. Я так по тебе соскучился».
С иглой я обращался еще нежнее. Богом клянусь, ни я, ни Тереза даже не почувствовали, как она вошла. Я увидел, как расширились ее глаза, когда героин заиграл. И тут меня сморила такая усталость, что пришлось сесть на пол.
О, эта блаженная тишина… Не знаю, сколько она длилась. Сколько-то. Я летал по стенам, старик, вылетал в снег, потом снова влетал. Но когда я вплыл в себя, когда по барабанным перепонкам звездануло, как из наушников, до меня наконец стало доходить, какую страшную ошибку я совершил.
Руки Спенсера падают на стол ладонями вверх, голова склоняется на бок, словно к ней подвесили груз.
— Ох, Мэтти! Этот звук… Как мяуканье котенка. Как будто что-то переливалось через край. Сначала без слов — а может, я до того очумел, что просто их не разобрал. Потом пошли слова.
Первый припадок свалил ее, как воздушная волна: хлоп! — и она приподнялась на руках, выгнулась, волосы — дыбом, потом вдруг съежилась и затряслась. «О господи, Тереза», — прошептал я и рванул наверх за одеялами, а когда спустился, она уже не говорила, только мяукала; потом и это прошло. На несколько секунд — самое большее на минуту — она затихла, но тут накатил второй припадок. Она шлепала губами, как будто по ним что-то бренькало, взгляд обезумел, глаза дико вращались — прямо как в мультике. Я не знал, что делать, не мог это остановить, и это продолжалось вечно.
Это было так жутко, Мэтти, так страшно, что, клянусь тебе, я даже не помню, как пришла мать. Просто увидел в какой-то момент, что она стоит рядом, прижимая к себе Терезу и растирая ей спину. Не глядя на меня, она попросила принести горячей воды. Наверху, в ожидании, когда закипит наш мятый железный чайник, я заметил, что на улице совсем стемнело. Ты ошибаешься, Тереза, подумал я.
Потом мы оказались у парадной двери. Мать закутала еле державшуюся на ногах Терезу все в тот же идиотский золотой плащ, который, правда, давно потускнел.
«Учти, Спенсер, — сказала она, — ты можешь кончить тюрьмой. Он выдвинет обвинение».
Я выпучился на нее в изумлении. Кайф прошел. Я был совсем никакой.
«Доктор? — спросил я наконец. — А ты ему не говори».
Мать смерила меня пристальным взглядом, губы у нее задрожали, и она впервые в жизни заплакала. Во всяком случае, я впервые это увидел.
«Нет, Спенсер, я скажу, — ответила она. — С меня довольно. Чтоб духу твоего тут не было, когда я вернусь».
Они были на полпути к машине, когда мне взбрело в голову высунуться в дверь и спросить: «То есть ты меня выгоняешь?»
И мать оглянулась. С тех пор как она стала красить волосы, они у нее приобрели какой-то клюквенный оттенок. Ей было никак не подобрать нужный цвет. Она стояла, обняв Терезу и дрожа от холода в тоненьком свитере.
«Не знаю, Спенсер. Не знаю». С тех пор я лет шесть не видел ни ее, ни кого-либо из знакомых… Хлопнув по столу, Спенсер пулей вылетает из кабинки, и я слышу, как он с грохотом пробирается между столами. Я за ним не бегу. Кровь, кажется, застыла у меня в груди. Я вижу, как миссис Франклин с Терезой отъезжают от дома, прорываясь сквозь вьюжный снег. Вижу, как в волосах Терезы подрагивает черная ленточка. Вижу, как Спенсер в одних носках стоит на крыльце у распахнутой сетчатой двери, и его ноги обвивает студеный воздух. Эта сцена прокручивается снова и снова. Как будто заело пленку. Мы со Спенсером в дверях, Тереза гибнет, и ее уносит в ночь.
Проходит довольно много времени — так много, что впору задуматься, не бросил ли меня Спенсер здесь без машины, без ясного представления о том, где я нахожусь. За шторками давно не слышно никакого шума — может, бармен тоже ушел? Если я один, думаю я, можно запросто вытянуться на этой скамейке и переночевать здесь. Откинуть шторку, найти телефон, набрать номер справки, вызвать такси, описать место, где я оставил машину, вернуться в отель — все эти простые действия по установлению местонахождения и подаче сигнала, которые те из нас, кто не полагается на запасы заученных названий предметов, используют, чтобы поддерживать иллюзию своего места в мире, кажутся мне чересчур непосильными.
Я представляю, как снежный вихрь поднимает обоих моих друзей над землей, как безжалостный ветер рвет их на части и разбрасывает над «тонкавскими» тракторами и заледенелой грязью переднего двора Спенсера. Мне противно, что так случилось, и противно, что случилось без меня и что я к этому никак не