те и другие одинаково правдивы. Так я вижу всего человека, когда он всего-то кривит рот, даже не зная, что я на него смотрю. Этот жест — сумма всего характера. Это все, что я знаю об этом человеке, и все, что я хочу о нем знать. Такие моменты я коллекционирую. Увеличиваю. В барочном стиле. Руки, головы, образы, рассказывающие историю без слов.
Поэтому кажется, что мои истории изобилуют деталями, а с моими актерами происходят невероятные приключения. Но все, что я показываю, когда-то действительно существовало. Я увидел это в реальности. И сорвал, как цветок, ибо что есть еще в действительности помимо правды? От правды человеку нет никакого прока. Она лишь все искажает.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. НОВЫЕ БЕДНЯКИ
Сущность Рима, моего Рима, которая трогает и волнует меня, не найти ни на Римском Форуме,[36] ни во дворцах, ни в бессмертных произведениях искусства на стенах соборов и музейных галерей. Нет, сущность Вечного Города находится на окраине города и в сельской местности, прилегающей к нему.
Его сердце находится не в истории, спасенной от исчезновения, а в воспоминаниях, распавшихся на такие крохотные кусочки, что ими никто не интересуется.
Эти осколки можно найти повсюду: на первый взгляд они кажутся кучей мусора, горой кирпичей, заросших сорняками, или облезлой штукатуркой, на которой сорванцы нацарапали свои имена. Но если присмотреться, то где — то в углу под старыми газетами и принесенными ветром пакетами из соседнего супермаркета можно узнать изгиб арочного свода, кованый стеновой анкер, остатки окна или двери. Из-под провалившихся напольных плиток виднеется отопительная система, а красно-бурые, черные и желтые камешки, разбросанные тут и там, когда-то были частями мозаики, которая безвозвратно утеряна.
Таков древний Рим, который никого не интересует. Обычно это всего лишь невзрачные обломки, которые можно встретить в Римской Кампанье[37] между современными районами, вдоль автострад и на пашнях. Они лежат везде: до самых Монти Пренестини[38] на востоке, Альбанских холмов[39] на юге и Тосканских на севере, но, похоже, ни одна душа их не замечает. Их так много, что ни один археолог на них не оглянется. Вокруг некоторых из них когда-то поставили ограду, но столбики уже давно покосились.
Табличка с надписью, запрещающей проход, заржавела. Металлическая сетка прижата к земле детьми, игравшими на развалинах в футбол, или парочкой, заходившей туда заниматься любовью. Только когда планируют новую застройку, тогда, бывает, обнаруживают на чертежах кадастра несколько метров исторического цемента, после чего архитектор, не заметивший их, в сердцах ругается и переделывает свой план так, чтобы остатки ипподрома, бараков гладиаторов, нимфеума[40] оказались позади мусорных контейнеров или на разделительной полосе на шоссе, где они не портят вид его проекта.
Меня часто можно встретить в этих местах. Здесь я в меру своих ограниченных возможностей прикасаюсь к вечности. Что-то я нахожу, но при этом чувствую себя потерянным. Лежащий между новостройками и руинами кусок свинца от древнеримского водопровода вызывает у меня слезы на глазах. Почему? Кто знает. Возможно, потому, что он как будто заранее отвечает на вопрос, который еще не задан.
В этих осколках скрывается вся история Рима. Они ничего из себя не представляют, но, тем не менее, в них все. Они — квинтэссенция вечности. По крайней мере, здесь, на поросшем сорняками щебне у заправочной станции близ поворота к Чеккиньоле,[41] ощущение вечности у меня гораздо сильнее, чем рядом с рельефами Колонны Траяна [42] или чеканными капителями Форума, созданными рукой мастера. Мой Рим более лапидарный. Глядя на купол Пантеона, восхищаешься духом, сотворившим его, но зато в кирпиче я угадываю ручной труд каменщика и пот грузчика. Я чувствую запах мочи уличных мальчишек и горохи овец, что здесь паслись. Как бродячий пес, я отдыхаю у стены из прохладного мрамора — она с каждым годом разрушается все больше и больше, так что тень от нее все меньше. Этим летом на нее наклеили цирковые афиши. Мимо пробегают местные жители. Они не интересуются вечностью. Они вытирают об эту стену масляную тряпку, когда чинят свою машину, или привязывают к ней бельевую веревку. Именно это пренебрежение и приводит меня в состояние печального экстаза. И никак иначе. Я дрожу, и сидящие за спиной у парней на «Веспах» девушки окидывают меня подозрительными взглядами. Смотри, говорят обломки, вот что осталось от античной бани.
То же происходит с собственными воспоминаниями: чем они сильнее, тем больше мешают свободе твоей мысли. Аюди все хотят зафиксировать, но я говорю: отпустите!
Я думаю об этом, лежа без дела в своей студии, пока у меня нет новой работы. Сколько времени мне еще потребуется, чтобы освободиться от контуров всех тех, кого я любил? Сколько времени мне понадобится, чтобы стерлись черты их лиц, все морщинки и слезинки, получившиеся совсем не такими, как я задумал? Для следующего проекта я смогу использовать разве что призраков.
Чем лучше я кого-то знаю, тем меньше я его понимаю. Эта особенность всю жизнь мешала мне в общении с людьми. В незнакомом лице, которое попадается в толпе, я вижу всю историю его семьи: я представляю ее себе настолько отчетливо, что передо мной встает его незамужняя двоюродная бабушка по имени Нарда. Я вижу ее локти на клеенке кухонного стола и то, как выглядывает ее последний оставшийся зуб, когда она смеется. Такой уж я фантазер! Я даже знаю, почему только что так радовалась старая перечница и почему она теперь бессильно опустила голову на руки.
А своей собственной сестре я могу смотреть в глаза и совершенно не догадываться, что творится у нее внутри.
Эта неспособность — причина многих бед, и все же она для меня жизненно необходима. Моя непричастность к тем, кто мне дороже всего, — это условие моего интереса к остальному миру. То, что мне понятно, не будоражит мое воображение, а то, что мне неизвестно, я могу сам наполнить деталями.
Боюсь, что моя супруга — Джельсомина, никогда не понимала моего восхищения незнакомыми людьми, и порой бывала недовольна, что вынуждена делить мое внимание с теми, про кого я даже не знал ни как их зовут, ни где они живут. Но вот мое оправдание: фантазируя о чужих жизнях, я надеюсь научиться разбираться в своей.
Именно потому, что чайный домик прячется за лампионом, я могу его себе представить.
Эта моя особенность всегда помогала мне в работе, она пригодится мне и сейчас для завершения того сценария, который не отпускает меня в последние недели. Я вижу все отчетливей, что движет призраками, неотвязно преследующими меня. Я расцвечиваю их поступки различными подробностями, не сомневаясь в том, чего на самом деле не могу знать.
Теперь, когда все сооружение начинает рушиться, я могу приняться за обломки. Скоро я наконец освобожусь достаточно и смогу из разрозненных кусков снова начать строить мечты, которые я видел до того, как жизнь нарушила ход событий.
С какой стати человеку бояться будущего? Там еще все возможно. Дрожите лучше перед прошлым, от которого вы столько ждали.
Рим, середина восьмидесятых годов.
Пройдя половину Виа Дуэ-Мачелли,[43] Гала принимает решение: хватит. Дождь попадает под зонтик. Вода клокочет в водосливах и растекается по тротуару. Гала снимает туфли и идет дальше босиком. Мостовая еще теплая. Римские камни хранят воспоминания о солнце достаточно долго, чтобы пережить первый осенний ливень.
Октябрь — самое неудачное время для поездки в Вечный Город. Это единственный месяц, когда идут сильнейшие дожди. Кроме того, гостиницы забиты участниками всевозможных конгрессов. От «Союза медников» до «Общества шеф-поваров из францисканских семинарий» — все, похоже, решили ежегодно собираться во время римского ненастья.
Ливень Галу не останавливает. У голландцев с рождения ноги в воде. Она смеется над итальянцами,