Узнав меня, продавец на рынке делает все возможное, чтобы привлечь мое внимание.
Больше всего на свете мне хочется забраться на постамент к Джордано Бруно[148] и спрятаться под его медной рясой. Пока я быстро прохожу мимо лотка, продавец еще раз повторяет свой слоган, как на прослушивании.
— Я считала, что все ваши фильмы — гимн любви, — говорит Гала.
Я потерял нить разговора. Последнее время со мной это случается все чаще. Все из-за людей. Толпы меня приводят в смущение. Я знаю, они считают, что их внимание мне приятно. Я ищу веселые лица, но как только нахожу, мне хочется бежать.
— Гимн любви, — повторяет Гала.
Внезапно я сожалею обо всем мероприятии. Зачем я договорился встретиться с ней на шумной Кампо-де-Фьори?[149] О господи, боюсь, что я знаю: похвастаться ею, естественно. И она тоже это знает.
— Я имею в виду, любви к конкретной женщине.
— Вашей супруге.
— Джельсомине.
— Конечно, она изумительная!
Я смотрю в глаза голландской девушке. Она искренне так считает.
— Это она обратила мое внимание на тебя.
— Джельсомина?
Мы сворачиваем на боковую улочку и выбираем столик на углу Пьяцца Фарнезе,[150] укрытый от посторонних взглядов ящиками с растениями. Во время нашего разговора я ее рисую, но ни разу она не получилась такой выразительной, как на картинке, которую я нарисовал по следам своего сна. То, что я увидел ее во сне, ее восхитило, нет, даже больше, поразило. Сначала она не может в это поверить, но я показываю рисунок, который у меня в кармане. Она рассматривает его молча. На миг мне кажется, что она вот-вот заплачет, но вместо этого она вскакивает. Хочет уйти, не сказав ни слова. Я хватаю ее за руку, но она не подчиняется, и, чтобы удержать ее, я начинаю умолять с тем жаром, с которым я обычно прогоняю других актрис.
— Теперь вы во мне разочаруетесь! — восклицает Гала, качая головой.
Эта мысль настолько выбивает ее из колеи, что она не понимает, что вся ситуация говорит об обратном.
— Наша ночная встреча настолько важнее этой, настоящей. Мне не следовало приходить. Зачем вы меня пригласили?
— Жареные цыплята! — говорю я первое, что приходит в голову, — римский деликатес, — и я тут же заказываю две порции.
Я привык, что люди смеются над моими шутками. При первом подозрении, что я говорю что-то смешное, они хлопают по коленям и хватаются за бока, Гала — нет. Она продолжает озабоченно взвешивать все «за и против» нашей встречи. При этом она мне напоминает персонажа из комикса, изо всех сил бегущего по воздуху, вися над бездной.
Приносят цыплят. Я отламываю ножку. Прежде чем укусить, я быстренько целую цыпленка.
— Что вы делаете? — изумляется Гала, и я начинаю говорить о моей бабушке в Кастельротондо, рассказавшей мне сказку о цыпленке, который на самом деле был принцем.
— Это как принц-лягушка, — объясняю я, — только с перьями. Я был маленький. В тот вечер мы ели курицу, и у меня сильно разболелся живот. Я страшно испугался. Подумал, что то, что я съел, внутри меня начало превращаться в принца. С тех пор я предпочитаю осторожность.
И тут Гала оставляет свою сдержанность. Она ставит локти на стол и покорно запускает пальцы в птицу.
— Я только говорю о том…
Она подносит ножку ко рту, открывает рот и выполняет тест, который я провожу, не задумываясь, с пяти лет, совершенно естественно, не для того, чтобы произвести на меня впечатление, а словно она только что научилась от туземца полезному местному обычаю. Ее губы блестят от жира. Гала высовывает кончик языка, чтобы слизнуть подливку, капнувшую на подбородок. Потом продолжает говорить.
— …Как это ни странно, образы из подсознания бывают часто более реальными, чем впечатления, оставленные на сетчатке глаза.
Влюбился ли я с первого взгляда? Думаю, нет. Возможно, так кажется по этой сцене. Но я-то знаю себя. Мне не хватает сдержанности северных мужчин, сначала и прежде всего я хочу с ней переспать. Лучше всего сразу. Я уже записываю ее имя большими буквами с завитушками внизу длинного списка, который я с большим трудом достаю из пыльного нижнего ящика своей жизни. Но как только я представляю себе, как записываю ее в ряду моих побед, так бумага рвется под моими пальцами. Она кажется такой нерасчетливой и открытой, что похоть крошится под давлением моей нежности.
Я даю ей говорить. Гала — блистательна, умна и полна жажды жизни. Я узнаю и понимаю ее неуверенность, но в то же время она так свободно ведет разговор, что мои сомнения увеличиваются. Кроме того, я чувствую обычную горечь старости под молодым взглядом. Гала смотрит на меня не мигая. Ее взгляд, манящий и пронзительный, заставляет меня сжиматься, так что я начинаю ползать в своем слишком широком теле, как младенец в люльке, ищущий с чем бы поиграть.
Я нахожу это в коже вокруг ее глаз. Она плоха. Наверное, из-за того, что она слишком часто использует тяжелый, но малоэффективный театральный грим. Гала потеет, чуть-чуть. Пока мы разговариваем, тушь расплывается от жары и собирается в морщинках в уголках глаз.
Я обмакиваю свою салфетку в воду и провожу по ее щеке. Это первое наше прикосновение. Я продолжаю, но слишком робко. Гала берет у меня салфетку и без лишних вопросов вытирает грязь со своего лица. Потом я открываю коробочку с акварелью, которую всегда ношу с собой, чтобы рисовать. Смешиваю на блюдечке немного сиены[151] и кармина.[152] Добавив масла, стоящего на столе, смешиваю все в кашицу. Достаю позолоченную кисточку, подаренную Джельсоминой на мое шестидесятилетие, из футляра и наношу маленькими мазками полученный оттенок вокруг ее глаз.
Пока я рассматриваю результат, она продолжает говорить, развлекая меня, как я ее попросил. Я рисую ей брови в форме перевернутых запятых, что придает ей удивленное выражение, удлиняю ресницы наподобие солнечных лучей. И наконец смешиваю цвета для губ и крашу, пока у нее не получается надутый вид.
Гала берет нож и рассматривает себя в лезвии.
— Но это же Джельсомина! — восклицает она. — Совершенно точно, поразительно!
Я не соглашаюсь, но Гала делает гримаску, словно из роли, которую играла моя жена в моем первом кассовом фильме. У меня портится настроение.
Я и Джельсомины впервые коснулся, делая ей макияж. Я спросил ее, могу ли я подстричь ей волосы по линии края перевернутого цветочного горшка, и она позволила. Даже когда я намазал отдельные пряди зеленым мылом, чтобы они стояли торчком, она не сопротивлялась. Шла война, пудры не было, поэтому я взял горсть муки и напудрил ей лицо, тихонько сдувая муку с ладони. Ее бледность напомнила мне актера театра кабуки.[153] Я сказал ей, что ее веселость мне вовсе не кажется чрезмерной, а наоборот, исключительно сдержанной. Она не старалась быть игривой, но ее редкая улыбка рассказала об одиночестве всей ее жизни. Сказав это, я увидел, как на ее глаза набежала слеза — покатившись, смыла муку и упала с подбородка в виде комочка, из которого я бы легко мог сделать пончик, будь у меня горячая сковородка под рукой.