этот раз топор вонзили под самый корень, чтобы тебя повалить.
Джеппи прижимается мокрыми щеками к животу Максима. Он достает у нее из волос картофельную шкурку. Она полагает, что все в курсе, отчего Рим в трауре, так что до нее не сразу доходит, что молодой человек понятия не имеет об инсульте Снапораза.
— Сразу же после вручения «Оскара»! Да-да, я сама все видела в новостях.
Упал прямо на руки Марчелло!
Максим думает только о Гале. Он должен пойти к ней и рассказать, прежде чем она услышит новость от других.
— Ах, почему ангелы не забрали меня вместо него! — стенает Джеппи, а Максим пытается высвободиться из ее объятий.
— Я молюсь, чтобы он поправился. Все, чего касается этот человек, превращается в золото. А его изумительные черные кудри!
Черные кудри? Но Джеппи, Снапораз давным-давно лыс.
— Лыс?
Джеппи с презрением отталкивает Максима.
— Сразу же люди начинают порочить его имя!
Грозя пальцем в небо, она кричит Максиму вслед:
— А я утверждаю, что наш Снапораз высок, строен и ослепительно красив. Ах, бедные, бедные наши сны, кто их еще спасет?
Гала не отвечает на звонки и не открывает, поэтому Максим заходит в ее церковь, воспользовавшись запасным ключом. Неужели до нее уже дошли новости, и она в панике уехала, или, может быть, ее давно уже нет? На кровати, похоже, давно не спали. Чемодана нет, ее лучшей одежды — тоже. Все говорит о том, что она запланировала отъезд. Когда он видел ее в последний раз? Почему он не зашел к ней еще вчера? Осмотр комнаты занимает не более пяти минут. На террасе он видит осколки витража.
Через некоторое время врачи клиники «Монтеверде» сочли, что я достаточно окреп, чтобы развлечься. Меня вынули из кровати, посадили в инвалидное кресло и повезли бесконечными кругами вокруг больницы. Этот ритуал стал повторяться ежедневно: утром и после обеда. По пути я смотрел во все глаза. В саду отдыхала пестрая компания. Некоторые больные сидели на скамейке и пели вместе с сиделкой простую песенку. Другие отрабатывали на газоне моторику, подобно жонглерам, разогревающимся перед выступлением, пока все, что они ни схватят, не полетит снова в воздух. Большинство были мои собратья по несчастью. Все проходили реабилитацию после инсульта или другого мозгового недуга. Пациенты неврологического и психиатрического отделений развлекались вместе, как в луна-парке. Поскольку я не мог играть в мяч или запускать змея, меня регулярно оставляли в бельведере, откуда сквозь прутья решетки можно было увидеть купол базилики Святого Петра[292] и башни здания суда.[293] Так я проводил время в компании других паралитиков. Мы сидели в зелени как отцветшие цветы. У большинства из них рот был полуоткрыт, словно удар их настиг посреди фразы. Некоторые смотрели на все вокруг большими глазами, словно в удивлении, что их фильм превратился в фотографию.
Мне был знаком этот взгляд.
Прежде чем я юношей отправился в Рим, мне пришлось недолго работать санитаром. У меня не было к этому призвания. Я не могу видеть собственные страдания, не говоря уже о страданиях других. Это был всего лишь способ избежать военной службы. Я получил белый халат и приступил к работе в психиатрической лечебнице в Болонье.
Не успел я отработать и недели, и уже начал сомневаться, не лучше ли было все-таки пойти на фронт, как меня позвал к себе коллега.
— Если вскоре услышишь музыку, — сказал он мне, — не удивляйся. Это наш новый пациент.
Только я вышел от коллеги, как сразу же забыл его слова. Была среда, и наступила моя очередь купать синьору Фефе. Тем временем я уже привык, что она днем и ночью плачет в коридоре, но мне ужасно не хотелось ее касаться. Мне было восемнадцать, и я не знал, как раздевать женщину, когда у нее такое горе. Я говорил с ней, как с младенцем, и пытался отвлечь ее, водя губкой по ее телу, но ничего не помогало. В конце концов, мои нервы начали сдавать, так что я мог придумать лишь два способа: либо плакать вместе с ней, либо бить ее до тех пор пока она не успокоится. В этот момент она прекратила свой плач и с удивлением посмотрела на меня. Это произошло впервые. Я боялся, что она прочитала мои мысли, но ее отвлекло что-то другое.
— Там оркестр! — воскликнула она восторженно.
Тогда я тоже это услышал. Звуки напоминали военный духовой оркестр. Я обернул вокруг нее огромное полотенце, и мы вместе выбежали в коридор, посмотреть, что происходит.
Оркестр состоял лишь из одного человека — новенького, юноши, который подражал всем инструментам, извлекая звуки ртом и телом. Его игра была виртуозна и почти ничем не отличалась от настоящего оркестра. Он маршировал по коридорам, столь же счастливый в своем собственном мире, как Фефе была несчастна в своем. Каждый уединился в одной грани своего существа и нашел себе там место в жизни.
Я повел Фефе за руку обратно в ванную и вытер ее насухо. Она снова заплакала. Я решил покончить с работой на этом отделении.
Сумасшедшие не подвержены моде. Годы их не меняют. Такую индивидуальность, как у них, не встретишь в обычном мире. Каждый индивидуум ограничивается собой. Сумасшедший идет еще дальше и ограничивается собственной манией. Меня часто называли сумасшедшим. Мои мании — не только моя реальность, но и основа моих фильмов. Я использовал в кино многое из своего опыта санитара.
И позднее я тоже часто посещал психиатрические больницы. И везде встречал одни и те же типы. Их мир пугал меня и внушал благоговение. Какое нужно мужество, чтобы решиться совсем отпустить реальность! Больше всего мне нравятся их лица. Они не способны ничего скрывать. Поэтому во всех больницах видишь одни и те же гримасы. Они трогают меня, потому что вечны. Красота преходяща, безобразие — вне времени.
Образ человека-оркестра я использовал в одном из своих фильмов, совсем чуть-чуть. Актер играл блестяще, но все же ему было далеко до оригинала, так что нам пришлось нанять настоящий военный духовой оркестр, чтобы достичь нужного эффекта. Время от времени я вспоминаю этого юношу. Он говорит мне, что фантазия — не только бегство, но и оружие. И сейчас, стоит лишь мне закрыть глаза, как я слышу его шаги.
Он играет «Марш Радецкого».[294] Сегодня он марширует с таким же сияющим лицом, как полвека назад в Болонье, по коридорам сицилийской клиники. Проходит мимо Галиной палаты. Она просыпается. Ей кажется, что где-то вдалеке едет цирк. Потом она вспоминает, где находится. Здесь может быть все, что угодно. Она одна. Она осторожно ощупывает лицо. Голову. Аппаратуры на ней больше нет. Вылезает из кровати. Пробует открыть дверь. Дверь поддается. В конце коридора она видит человека — оркестра. На секунду он оборачивается. Какой счастливый взгляд! Она идет за ним, но по пути ее перехватывают два санитара и отводят обратно в палату.
Ее хрупкое тело между платяными шкафами. В прорезь на больничном халате видна обнаженная спина. Она идет босиком, и искривление позвоночника бросается в глаза. Волосы спутаны. Тушь стекает вместе со слезами. «Бум-па-па» — замирает вдали.
Тем временем ко мне прибывает все больше и больше цветов. Вся комната уже в зарослях. По углам поставлены этажерки, все полки забиты цветами, но все еще не хватает.
Каждый вечер букеты выносят из палаты в коридор. По всему коридору белые кафельные плитки исчезли за тюльпанами и розами. А утром — новая партия.
Их вносят ко мне в палату сияющие медсестры: цветы, цветы и еще раз — цветы. Иногда они зачитывают мне вслух карточки: есть среди них такие имена, которые мне ничего не говорят, из стран, о которых никто никогда не слышал. И я лежу среди этих цветов, цветов всех мыслимых сортов, словно украшенная колесница на карнавале, посреди всех цветов мира.
— Пропала? — говорит Джеппи.
— В ее комнате следы борьбы.