Квартира, как утверждает приходивший сюда Георгий Иванов, носила 13-й номер. По его словам, «домовая администрация занумеровала так самую маленькую, сырую, грязную квартиру». Кажется, это обычное «преувеличение» Иванова. Михаил Петров, изучивший жизнь Северянина едва ли не по часам, пишет, что не только квартира – весь дом принадлежал когда-то сводной сестре Северянина, Зое Домонтович. Я писал уже, что после смерти Зои доходное здание было продано, но продано с условием, что одна из квартир будет передана в пожизненное пользование матери поэта, Наталье Степановне. Не думаю, что досталась ей самая плохая квартира. Тот же Петров, ссылаясь на слова нынешнего жильца, говорит, что с начала прошлого века квартира была немного перестроена – был сделан сквозной проход из кухни в комнаты. Но, как и раньше, с лестничной площадки и ныне попадаешь именно в кухню. Тут Георгий Иванов против истины не погрешил.
«Мне открыла, – пишет он, – старушка с руками в мыльной пене. “Вы к Игорю Васильевичу?” Я огляделся. Это была не передняя, а кухня. На плите кипело и чадило. Стол был завален немытой посудой. “Принц фиалок' встретил меня, прикрывая шею: он был без воротничка. В маленькой комнате с полкой книг, с жалкой мебелью был образцовый порядок».
Именно здесь однажды зимой, задолго до встречи с Георгием Ивановым и своей оглушительной известности, когда Северянин только что зажег лампу, старушка (либо мать, либо прислуга – не знаю) коротко доложила ему: «Брюсов». До того Северянин посылал по почте Брюсову в Москву свои стихи и даже льстиво называл его в письмах «Господином Президентом Республики “Поэзия”». Но чтобы мэтр, приехав в Петербург, собственной персоной явился в его трущобу? О, этого ему и в голову не могло прийти.
«Быстро скинув меховую шубу и сбросив калоши, он вошел», – пишет о визите Брюсова Северянин. Мы же добавим от себя, что вместе с мэтром вошло в дом первое серьезное признание поэта Северянина… Скоро Брюсов пригласит его в Москву читать стихи, и Северянин «сорвет» в Первопрестольной первый аплодисмент. Ядовитая Гиппиус заметит тогда же, что Северянин уж чересчур Брюсову подражал. «У… многих людей есть “обезьяны”, – напишет она. – Брюсовская обезьяна народилась в виде Игоря Северянина. Черт даже перестарался… Сделал ее тоже “поэтом”. И тоже “новатором”, “создателем школы” и “течения”… Что у Брюсова… умно и тщательно заперто за семью замками, то… Северянин во все стороны как раз и расшлепывает… Огулом презирает современников, но так это начистоту и выкладывает… Не признает “никаких Пушкиных”… не упускает случая погромче об этом заявить… “Европеизм” Брюсова отразился в Игоре, перекривившись, в виде коммивояжерства… Игорь, как Брюсов, знает, что “эротика” всегда годится, всегда нужна и важна…»
Короче, они подружатся – Северянин и Брюсов. Но через три года, когда Брюсов слегка «критикнет» вторую книгу Северянина «Златолира», тот даст другу резкую и публичную «отповедь в стихах». Более того, скоро, когда на Подьяческой появится безвестный пока Маяковский, Северянин уже сам будет для него примерно тем, кем был ему когда-то мэтр Брюсов…
Кто познакомил Северянина с Маяковским – точно неизвестно. Но поэт Б.Лившиц уж очень красиво опишет, как впервые привел сюда «Маяка». «Жестом шателена Северянин пригласил нас сесть на огромный, дребезжащий всеми пружинами диван…» Кругом были папки, кипами сложенные на полу, несчетное количество высохших букетов по стенам. Темнота, сырость, обилие сухих цветов напоминали склеп. Нужна была действительно незаурядная фантазия, чтобы, живя здесь, воображать себя владельцем воздушных «озерзамков» и «шалэ». «Был час приема поклонниц, – пишет Лившиц. – В комнату влетела девушка в шубке. Северянин взял из рук гостьи цветы и усадил ее рядом с нами…»[203] Потом – еще одна. «Маяковский пристально рассматривал посетительниц, и я уловил то же любопытство, с каким он подошел к папкам с газетными вырезками. Бумажная накипь славы волновала его своей близостью. Это была деловитость наследника, торопящегося подсчитать грядущие доходы». А скоро, в 1913-м, Маяковский уже будет утверждать, что «Крем де Виолетт» Северянина глубже всего Достоевского. Впрочем, еще через год, из-за того же «Крема», в пылу военного патриотизма он «во весь голос» обзовет Северянина «маркитанткой русской поэзии». Торопился, спешил к славе наследник!
Северянин, познакомившись с Маяковским, всем твердил поначалу, что тот – гений, тащил его за собой в поездки по стране, познакомил с Сонкой Шамардиной, той самой Эсклармондой, которую, кажется, действительно любил. Потом ее, тяжело больную, Северянин привезет с юга, где они гастролировали с Маяковским. Сонка скажет, что у нее воспаление почек, а после больницы признается Северянину, что на деле у нее был опасный аборт – беременность от Маяковского. Это был удар под дых! Северянин и через четверть века помнил о нем. Маяковский не женится на Сонке – она впоследствии выйдет замуж за предсовнаркома Белоруссии, которого в тридцатых расстреляют…
Кстати, Лившиц довольно точно опишет Северянина того времени: «Он, видимо, старался походить на Уайльда, с которым у него было нечто общее в наружности… Помятое лицо с нездоровой сероватой кожей – он как будто только что проснулся после попойки и еще не успел привести себя в порядок… Поразила неряшливость “изысканного грёзэра”: грязные, давно не мытые руки, залитые… лацканы… сюртука. Ни одного иностранного языка Северянин не знал, уйдя не то из четвертого, не то из шестого класса гимназии (реального училища, что гораздо хуже. – В.Н.). Однако надо отдать ему справедливость, он в совершенстве постиг искусство пауз, умолчания, односложных реплик, возводя его в систему, прекрасно помогающую ему поддерживать любой разговор. Впоследствии, познакомившись с ним поближе, я не мог надивиться ловкости, с какой он маневрировал среди самых коварных тем».
Да, Северянин всегда был странным, обидчивым, неприспособленным к жизни человеком. Он, например, прожив пятьдесят три года, ухитрился ни разу нигде не работать и не служить. Ему были противны и дух канцелярий, и любое начальство над ним. Существовал за счет родственников, предоставляющих ему бесплатное жилье и 50 рублей ежемесячно. Потом жил за счет жен и женщин. А на службе был лишь в армии, недолго, в Первую мировую. Не на передовой – в Новом Петергофе, в 3-м запасном Каспийском полку[204]. К войне он, призывавший когда-то в патриотическом угаре идти «на Берлин» («Я поведу вас на Берлин!»), отнесется, мягко сказать, прагматично. «Рисковать своей великой жизнью, – на полном серьезе напишет одной актрисе, любовнице своей, – можно только вдохновенно, громогласно, блистательно!..» В Каспийском полку он и за работает «блистательную» кличку Мерси. Ему, рядовому, необученному, так и кричали, смеясь: «Эй, Мерси! Срочно на кухню!» Дело в том, что во время учебной стрельбы из малокалиберной винтовки новобранец Лотарев из пяти выстрелов трижды поразил мишень. Батальонный командир похвалил: «Молодец, солдат!» На что Северянин, пишет его сослуживец Борисов, повернувшись в сторону батальонного командира, небрежно кивнул: «Мерси, господин полковник!..»
Впрочем, эта кличка, возможно, не самая обидная. При советской власти его будут называть и «фон-бароном», и «актером погорелого театра». Но после армии, из которой он то ли дезертирует, то ли его вызволит князь Юсупов, чья жена Ирина была поклонницей поэта, Северянин в 1917-м сначала перевезет в Эстонию семью, мать, Елену Золотареву с дочерью Валерией и «Музу музык», Марго Домбровскую, а затем, бросив свой архив, письма, стихи у своего друга Бориса Верина, переедет туда и сам. Кто же знал тогда, что в 1920-м Эстония станет суверенным государством, а поэт – невольным эмигрантом на долгие годы. Любимую Неву он увидит теперь только тогда, когда его, проездом, навестит в Эстонии Федор Раскольников, бывший муж Ларисы Рейснер и пока еще посол Советской России. Увидит на коробке папирос – были такие папиросы «Нева». Начатую коробку, прощаясь, и оставит ему на память Раскольников…
Там, в Эстонии, в Тойле, в деревенском домике на высоком берегу моря, проживет шестнадцать лет. «Безукоризненная почта, – писал об этом местечке, – аптека, два… приезжающих приличных доктора, струнный и духовой оркестры, два театра, шесть лавок, а за последние годы во многих домах – радио и телефоны… Тойла – и внешне, и нравственно – просто чистая, очень удобная и очень красивая приморская эстонская деревня, до войны даже нечто вроде курорта, так как тогда были в ней и теплые соленые морские ванны, и лаун-теннисные площадки, и пансионы, два из которых, впрочем, функционируют и до сих пор». Не сообщил, правда, что в эту деревеньку не провели электричества, но зато уверял, а скорее, верил, что «в очень хорошую погоду очень хорошие глаза купол Исаакия видят»… Любимый Петербург.
Там, в Тойле, он наконец женится («осупружится»). Но в жены возьмет не Золотареву, не Домбровскую – обвенчается при них обеих с юной дочерью местного плотника Фелиссой Круут, «ненаглядной эсточкой», одной из двух «недооцененных» им, как напишет, женщин. Северянину тридцать четыре, ей – девятнадцать лет, но брак их окажется долгим, продлится без малого полтора десятилетия.