глазом (другой был вставной) и перед зеркалом репетировал: «Репин, Репин, нашли тоже – Репин. А я вам скажу (рычание), что ваш Репин…» – тут он делал привычное движение локтем в защиту «от сырых яиц». Потом, церемонно кланяясь, выходил читать как бы «на бис»: «Как я люблю беременных мужчин, // Когда они у памятника Пушкина…»
А вообще, «мафия» «будетлян» действовала и в самом деле бурно. В считанные дни несколько скандальных вечеров; открытие еще одной выставки в доме на углу Марата и Невского (Невский, 73/2), но уже с Малевичем, Гончаровой, Ларионовым, Татлиным; наконец, публикация манифеста «Пощечина общественному вкусу», коллективно сочиненного в Москве. И, видимо, отсюда, с Белозерской, странная компания «творцов будущего» отправилась как-то в «Художественное бюро» Надежды Добычиной, в известный дом Адамини (Марсово поле, 7) [208], с визитом, после которого наш герой чуть не отдал богу душу.
«Маяковский за столом осыпал колкостями хозяйку, – пишет о визите к Добычиной Бенедикт Лившиц, – издевался над ее мужем, молчаливым человеком, красными от холода руками вызывающе отламывал кекс, а когда Добычина отпустила какое-то замечание по поводу его грязных ногтей, ответил чудовищной дерзостью, за которую, я думал, нас всех попросят». Ничуть не бывало: хозяевам, привыкшим к художническому «зверинцу», импонировал чем-то этот развязный горланящий юноша. Ушли от Добычиной поздно, трамваев уже не было, и в четвертом часу ночи, проголодавшись и продрогнув, встретили на Мытнинской набережной торговца колбасками. Маяковский, бесстрашно погружая руку в уже остывший самовар, пальцами стал вылавливать смертоносные сардельки. «Русское будетлянство, – заканчивает рассказ Лившиц, – родилось под счастливой звездой: и я, и мой сотрапезник, оба отделались только расстройством желудка…»
Наконец, здесь, в Петербурге, в Троицком театре, где ставит ныне свои замечательные спектакли Лев Додин (ул. Рубинштейна, 13), состоялся тогда же диспут «Союза молодежи», на котором Маяковский гремел уже как оратор. Сюда в тот вечер съехался весь город: экипажи, автомобили, очередь тянулась чуть ли не до Невского. Когда двери театра закрыли, толпа прорвалась в фойе. Председателя диспута Матюшина, композитора и художника, специальный наряд городовых предупредил: «Смотрите, в случае чего, вечер будет закрыт». Какое там! Бурлюк, сравнив работы старых мастеров живописи просто с «цветной фотографией», отозвался о Рафаэле и Леонардо как о «пресловутых» (в ответ – свист, крики, топот сотен ног), а Маяковский, вызывающе стоя на сцене, «развенчивал» перед публикой Пушкина и Байрона. Зрители рванулись на сцену, терпеть это было невозможно, драка казалась неминуема, но не растерялся пристав – приказал прекратить «теоретическую дискуссию». Пристав даже не догадывался, что его запрет и был главной целью хулиганов. Ведь газетные заголовки наутро просто кричали: «Нахальство в кубе», «Кубизм и кукишизм», «Вывесочный ренессанс». На Белозерской лишь потирали руки. Впрочем, печатно откликнулся на вечер и авторитетный Бенуа: «Тревога, которую они вносят в нашу эстетическую жизнь, полезна и может куда-то привести…»
Ровно через четыре месяца, 24 марта 1913 года, компания вновь придет в этот театр на свой вечер под названием «Пришедший сам» (многие увидели в этом названии перефразировку книги Мережковского «Грядущий хам») – на этот раз «отрывать головы» самым модным современным литераторам. Оскорбления посыплются чудовищные: Бальмонт – «парфюмерная фабрика», Сологуб – «гробокопатель», Леонид Андреев – «огородное пугало». Но и реакция будет, как принято говорить сегодня, «адекватная». Да и как еще реагировать, если Маяк чуть ли не тогда же выступит и в другом, ныне не существующем, театре, но уже не как оратор, а как поэт – с трагедией, вызывающе названной «Владимир Маяковский». Эпатаж? Дразнилка для публики? Вызов? И то, и другое, и третье! А кроме того – некое мальчишеское хвастовство перед двумя девицами. Писал поэму о себе в Москве, на даче влюбленной в него девушки, а в Петербурге читал уже перед другой, также влюбленной в него. Перед кем? Об этом – в следующей главе повествования…
…Удивительно, кто бы ни вспоминал о Маяковском, обязательно пишет, как он ел. Что-то было в этом, видимо, острохарактерное, западавшее в память. «Ломал кекс» – у Добычиной. «Бросал в рот пирожное, за ним тут же – кусок семги, потом горсть печенья» – у чинного Брюсова в Москве. «Все котлеты сжевал» – у родителей девушки, за которой ухаживал. Наконец, «ел с чужих тарелок прямо руками» – свидетельствует Бунин. Ел, ел, ел… А ведь он был, знаете ли, фактически беззубым. Все зубы у него были гнилые, порченые. Знакомые же нам по фотографиям, вместе с победной улыбкой, ослепительные и крепкие челюсти будут искусственными и появятся у поэта после Октябрьской революции. Жутковатая символика, не правда ли?.. Пришла революция – обнажай крепкие зубы!
Впрочем, кусаться, образно говоря, он научится еще своими зубами. И яростно вырывать деньги под эпатаж, под хулиганство. Эта способность его поразит Лившица, когда Маяковский вновь вернется в дом на Белозерской. «Мы еще нежились в постелях, – вспоминал Лившиц, – когда на пороге показался приехавший Маяковский. Я не сразу узнал его. Гороховое в искру пальто, сверкающий цилиндр…» Маяковский приехал забрать Лившица в Москву на «вечер речетворцев». «Деньги? – изумленно переспросил он. – Деньги есть, мы едем в мягком вагоне, и вообще беспечальная жизнь отныне гарантирована всем футуристам…»
Как в воду глядел. «Футуристы, кроме Хлебникова, не бедствовали», – скажет позже Ахматова. – Особенно Маяковский («этот господин всегда умел устраиваться»)… А уж когда случится революция, то новая власть, которой не нужна была – и даже представлялась опасной! – старая культура, станет платить ему регулярно и помногу[209]. Сестре жены Брюсова, Брониславе Погореловой, Маяковский, встретив ее после революции, скажет: «Вас удивляют мои зубы?
Да, революция тем и хороша: одним она вставляет новые, чудесные зубы, а другим безжалостно вышибает старые!..»
54. ТРИНАДЦАТЫЙ АПОСТОЛ (Адрес второй: Пушкинская ул., 20)
Он писал про флейту, а нутро, душа его просили барабанного ора. Он был слабым человеком, но именно потому хотел казаться сильным. И барабан победил: забил, заглушил, подавил флейту. А придуманный образ «мачо», как сказали бы ныне, закрыл от посторонних глаз и нежную, и на первых порах ранимую, душу. В этом, думаю, трагедия Маяковского. И поэта, и человека.
Трагедия эта будет «аукаться» ему и в отношениях с женщинами. Всегда и со всеми. Слабый, он будет разыгрывать из себя сильного. А флейту любви, образно говоря, даже с ними, женщинами, все чаще будет менять на любовь барабанную – революционную любовь!..
Дольше всех рядом с ним была Лиля Брик. Всегда третьей или всегда – первой. Это как посмотреть. Но знаете ли вы, что, когда она была ребенком и отец ее, богатый юрист Урий Каган, приучая дочь к музыке, покупал ей то скрипку, то мандолину, она, отвергая все, потребовала купить ей барабан. Она тоже любила барабан!
Впрочем, в 1913 году он пока не знаком с ней. Живет в Петербурге на Пушкинской улице, в огромном угловом здании, где тогда была знаменитая гостиница на 175 номеров с пышным парижским названием «Пале-Рояль». Кто только не жил здесь – Чехов, Куприн, Шаляпин. Шаляпин, назвав «Пале-Рояль» «приютом артистической богемы», сказал, что хороша в нем только «отлогая лестница», по которой ему легко было взбираться даже на пятый этаж. Ныне этот дом – сплошная коммунальная квартира. Но и просторный подъезд с лепниной, грубо замазанной синей краской, и действительно отлогая лестница – все сохранилось!
На каком этаже находился номер 126, в котором поселился Маяковский, я, разумеется, не знаю, но, думаю, бегать по этой лестнице поэту было еще легче: ему ведь только-только исполнилось двадцать. Убогие однокомнатные номера были одинаковыми, но в каждом – это подчеркивалось в рекламных проспектах – был альков для спальни. Это было важно, ибо в любой комнате этой вечно нетрезвой гостиницы любви было столько же, сколько клопов. Клопов запомнили и донесли до нас в воспоминаниях почти все постояльцы «Пале-Рояля». Но именно здесь, в этом «клоповнике», перебывали все возлюбленные Маяковского, которых всегда было (одновременно!) не меньше двух. Да-да, это и необычно,