Вообще-то Фелиссу он увидел еще в 1913-м – одиннадцатилетней, когда снимал здесь дачу…
Василий Шульгин, известный депутат Государственной думы, монархист, познакомившийся с супругами в Югославии, потом, в 1951 году, напишет: «Ее звали Фелисса, что значит счастливая. Не знаю, можно ли было назвать их союз счастливым. Для него она действительно была солнцем. Но он казался ли ей звездой?.. Она была младше его и вместе с тем очень старше… Относилась… как… мать к ребенку; ребенку хорошему, но испорченному. Она… не смогла его разлюбить; но научилась его не уважать… Была поэтесса; изысканна в чувствах и совершенно “не мещанка”… И была… хоть и писала русские стихи, телом и душой эстонка… А Игорь Васильевич? Он был совершенно непутевый; стопроцентная богема; и на чисто русском рассоле. Она была от балтийской воды; он – от российской водки. Он, по-видимому, пил запоем, когда она стала его женой… Она решила вырвать русскую душу у болярина Петра Смирнова. Ей это удалось… Когда я с ними познакомился, он не пил ничего; ни рюмки!..»
Похоже, это правда. В ней, его «моряне», не было ничего, что обычно нравилось Северянину: ни обаяния, ни игры, ни кокетства, ни изящества. Зато было другое: основательность, практичность, твердость характера и, как пишут, «врожденный дар верности». Редкого характера была женщина. Однажды они с Северяниным, отправившись на Запад, попадут в железнодорожную катастрофу – паровоз и вагон их полетят под откос. «Кажется, гибнем?!» – успеет крикнуть поэт. «По всей вероятности», – спокойно ответит она. Когда же вагон замрет, Фелисса, сидя на спинке какого-то покосившегося кресла, вынет из сумочки зеркало и как ни в чем не бывало начнет пудриться. Дым, люди с факелами, крик изувеченного насмерть машиниста, а она – с зеркальцем. Каково? И она же потом, когда Северянина найдет в Эстонии его Злата, которая по его просьбе «пробьет» две его книги в берлинских издательствах, найдет им в Берлине для временного проживания квартиру, круто потребует вдруг от него не встречаться с первой любовью, и даже с Тамарой, его взрослой дочерью.
Дочь, уже танцовщица, выросла очень похожей на него – совершенно богемной. А вот Злата в отличие от поэта была уже другой: во-первых, она стала членом компартии Германии, а во-вторых, решительно была за возвращение Северянина в СССР. «Ее присутствие, – напишет Северянин, – меня бодрило, радовало. Она нравилась нашему кружку как компанейский, содержательный, умный человек. Ум Ф.М. (Фелиссы. – В.Н.) сводился на нет благодаря ее узости и непревзойденному упрямству». Но именно упрямство Фелиссы и пересилит: Северянин сдастся, расстанется со Златой еще в Берлине…
Они встретятся еще раз, и опять через восемнадцать лет – летом 1939-го. Увидятся в провинциальной Усть-Нарве, которую Злата буквально поразит своим «чесучовым костюмом из блузки и штанишек на пуговицах». Пишут, что встречи этой поэт не хотел, боялся увидеть усохшую старушку. Но… его Злата и в пятьдесят лет была «красива и элегантна», и он, назло уже новой «жене», Вере Коренди, все позже и позже будет возвращался «из гостей» – от нее. Но в конце концов опять предаст. Впрочем, у Златы и без него все будет более или менее хорошо. Она, пережив поэта на одиннадцать лет, умрет в Лиссабоне, на руках обожавших ее дочерей. В том числе и Тамары Игоревны, дочери Северянина, ставшей к тому времени Тамарой Шмук.
А Фелисса, «эсточка», «свежесть призаливная», разведет его не только со Златой, но и с Родиной. Это случится там же, в Берлине, где его, пишут, не «узнавали», да и не признавали братья-писатели: и те, кто наезжал из СССР, и те, кто решил остаться в эмиграции. Впрочем, это неудивительно, ведь и поэт, и Фелисса приехали в Берлин почти нищими: он – в рабочей залатанной куртке, она – в пальто «из одеяла». Об этих днях, кстати, довольно едко пишет Ирина Одоевцева. Поначалу она даже отказалась говорить с Северяниным. Потом он незваным завалился к ней домой, от обиды стал хамить: вошел с папиросой в зубах, потребовал вина, почти силой тянул ее в ресторан, от которого она еле-еле отделалась. А через несколько дней, вспоминала, он пришел вновь, но уже с извинениями, сел на краешек стула, ужасался, что дожил до того, что женщина отказалась принять его: «Подумать страшно, я живу нахлебником у простого эстонца-мыйжника. Только оттого, что женился на его дочери. Я для него не знаменитый поэт, а барин, дворянин, сын офицера. За это он меня и кормит. Ему лестно. А я ловлю рыбу. И читаю свои стихи речным камышам и водяным лилиям – ненюфарам…»
Рассказал, что приехал в Берлин переиздать книги. «Но куда там!.. – махнул рукой. – Объяснили: вы больше никому не нужны и не интересны… Устроить… вечер и то не удалось – Союз писателей отказал наотрез. При встречах притворяются, что не узнают меня. А мерзавец Толстой в ресторане “Медведь”, хлопнув меня по плечу, заголосил, передразнивая меня: “Тогда ваш нежный, ваш единственный, я поведу вас на Берлин!” – расхохотался идиотски во всю глотку и гаркнул на весь ресторан: “Молодец вы, Северянин! Не обманули! Сдержали слово – привели нас, как обещали, в Берлин”…» Впрочем, когда поэт начал читать Одоевцевой стихи, она услышала совершенно нового Северянина. В стихах его была «высокая, подлинная поэзия, – напишет она и признает: прав был Сологуб, прославлявший его, “большого русского поэта”».
Уже купив билеты домой, в Эстонию, Северянин устроит отвальную в одном из ресторанов Берлина. И вот там-то, уже ночью, Фелисса вдруг испугается, что они опоздают на поезд и их эстонские билеты пропадут. Алексей Толстой, Кусиков, все сидевшие за столом этому даже обрадуются, закричат: «Ура – достанем билеты на Москву!..» Все были горой за его возвращение в Россию. Но Фелиссу это «ура» просто подбросит со стула. Она, как угорелая, выскочит из ресторана и кинется вдруг бежать куда глаза глядят. Северянин бросится за ней и догонит ее только на окраине Берлина. Уедут, не вернувшись в ночной ресторан и даже не попрощавшись с друзьями.
Потом Фелисса объяснит: она не хотела ехать в Москву не из-за «коммунизма», нет, боялась, что «русские экспансивные женщины» уведут от нее ее Игоря. А он позже вдруг признается: «Жаль, не нашел тогда в себе силы с нею расстаться: этим шагом обрек себя быть без вины виноватым перед Союзом…» Перед СССР то есть. Признается, когда разведется с «моряной» и сойдется (именно так – иначе не скажешь!) с учительницей Верой Коренди – на самом деле Кореневой – может, самой странной женщиной его. Это, впрочем, отдельная «песнь»[205]. А возвращаясь к Фелиссе, скажу: Северянин о разводе с ней почти сразу пожалеет, будет звать свою «свирель» вернуться к нему. «Я люблю тебя и не хотел от тебя уйти… Спаси меня – говорю тебе тысячный раз!» – писал он ей вплоть до сентября 1941 года, когда до смерти его оставалось два месяца. «Прими меня домой – это твой последний долг перед Искусством и отчасти передо мной…» Но гордая Фелисса, с трудом сводя концы с концами и воспитывая их сына Вакха, этой измены ему так и не простит.
Северянин умрет 20 декабря 1941 года в Таллине, оккупированном к тому времени немцами. Похоронят его на Александро-Невском кладбище, где на могильном камне (вернее, на тонкой мраморной доске, прислоненной к ограде, – именно такой я застал могилу, когда много лет назад навестил ее) было выбито его имя и знаменитое двустишие: «Как хороши, как свежи будут розы, // Моей страной мне брошенные в гроб…»
«Что представляю я из себя в настоящем? – напишет Северянин в одном из своих рассказов. – Человека, не сумевшего вовремя умереть…» Ему надо было умереть в 1918-м, в тот год, когда закончилась его слава в России. Дальше он жил, как в том давнем таинственном сне: аплодисменты ему вроде бы звучали, но кто хлопал ему в пустом и темном мире – теперь было уже и не разобрать…
А ведь тогда, в 1918-м, перед эмиграцией из России, в жизни Северянина произошли два события. Одно – тихое и темное: Северянина запретили печатать на родине. (Блок запишет в те дни: «Издательство в Смольном запретило печатать Северянина. Меня пока не тронули».)
А вот второе событие громкое – громче, кажется, не бывает. Тогда, в феврале 1918-го, его публично, на ристалище Политехнического музея в Москве, избрали «королем поэтов». Последним «королем» русской поэзии, больше их в России не избирали ни разу. И знаете, кого он победил в том «сражении»? Маяковского! «Изысканный грезер» все-таки одолел «площадного горлапана».
Свидетель публичной битвы вспоминал: «Публике раздали бумажки, чтобы после чтения она подавала голоса. Зал был набит до отказа. Поэты проходили тесно, как в трамвае. Северянин приехал к концу, но собрал записок все же больше, чем Маяковский. Третьим был Василий Каменский…» И пусть миртовый венок, который тут же нацепили на шею Северянину, был куплен устроителями поединка в ближайшем похоронном бюро, пусть корона была картонной, но титул «короля» – разве он не был настоящим? Не случайно находчивый и незастенчивый Маяковский даже крикнул с эстрады: «Долой королей – теперь они не в моде!»
Через десять лет в Париже Маяковский признается художнику Анненкову, что… перестал быть