Витька, через укол в сердце, увидел край щеки и короткий нос, он знал, на нем есть немного веснушек, а имя забыл, забыл, дурак, имя, а ведь и спать не мог! И волосы по спине от движения распахнулись в две стороны, легли толстыми пушистыми косками.
Он, мокрый от напряжения — вспомнить! Вспомнить!! — открыл рот, протягивая руку, — удержать, пока не изменилась, не ушла снова туда, в прошлое, когда учителя и продленка, а он и спать не мог из-за нее, серьезной, с пухлыми губами, а потом подсмотрел, в школьном саду, в заброшенном сарайчике, куда подкрался на гогот и ее тихий плач… И несколько лет потом снова не спал, вскидывался ночами, от того, что не смог, не смог ее защитить! И уехала… А теперь даже имя забыл… Крикнуть хоть что-то Ноа, чтоб не менялась больше! Остановилась и позволила — вернуть и сделать, что не смог тогда, в проклятом шестом классе.
Но женщина в лунном свете текла, как течет время, менялась. И в повороте, вместо круглой щеки, вдруг, затрещиной, крепкой и острой — черный рот на белом без крови лице и закрытые от этого мира глаза… Даша…
— З-змея! — крикнул с ненавистью, и подавился, переглатывая пересохшим горлом.
Открылись темные продолговатые глаза — уже не на лице Даши, потек, складываясь в улыбку, рот.
— Ты выдержишшшь… Это — женское. Просто знания — о них. Нужны тебе.
Он вскочил, рванулся. Память тут же метнулась из головы в ладони, рассказывая, как держал эту шею, давил, управлял, летел… Вниз летел…
Позволил ладоням впереди себя, к ее шее, подгоняя ненавистью — к себе, и к ней, что вытаскивала из памяти самое-самое. И она подалась к нему, раскрываясь. Прижалась, позволяя и одновременно прилипая, срастаясь, утончая женское тело, покрытое ярким узором, вытягивая его. По животу, груди, пояснице. Задышала в такт, шоркнула головой по груди.
Вернулась…
Покачиваясь, Витька стоял посреди комнаты. И два света поддерживали его — голубой из двери спальни, что будто гладил по глазам, успокаивая «я здесь, я луна», и — медный, от которого пощипывало спину, — все слабее и слабее, по мере того, как терял он интерес заглядывать через окно в этот мир и уходил, уползал туда, в пещеры Витькиных снов.
Поводя плечами, будто стряхивая налипшую паутину, Витька пошел к родному свету луны, в проем, к смятой постели, не оборачиваясь. Шел медленно, боялся упасть на ослабевших ногах. Руки держал на отлете, — не касаться рисунка, что растекся по коже.
Лег. Вытянулся. Закрыл глаза. И тогда пришла одна мысль, из одного слова. Приказ. Заснуть! За- снуть!!
Послушался.
11. ДАРЬЯ-ДАША
Чашка была дурацкая и удобная. На перламутровых толстеньких боках розовые и сиреневые кляксы. И неуместная среди переливов картинка — красные клубники с листочками. Как на детсадовском шкафчике.
Витька вертел в руках, наклонял осторожно, следя, как подступает к самому краю темная горячая жидкость. Собирался с мыслями. А на листочке зелененьком, вон, даже жучок нарисован. Крошечный такой, сразу и не заметишь.
— Я, Витя, жду…
Вздохнул, поставил чашку на чистый стол, даже скатерка свежая, крахмальная. С пола все убрано, выметено, блестит он в зимнем солнце, умытый радостной влажностью. Поднял глаза.
Дарья Вадимовна сидела напротив. Подкрашенные глаза и губы, уложенные тщательно волосы. Где- то там в них шпильки, работают, держа пышный начес. Одна все еще, наверное, валяется на камне двора. Только она и помнит, что было ночью.
По смуглой шее в вырезе блузки блестит тонкая золотая цепочка. «Чепочка», вспомнил Витька дедово, когда тот, посмеиваясь, глядел, как наряжается бабка ехать «у город». И «кохта», что надевала бабка, тогда еще не старая женщина, была похожа на эту, что застегнута позолоченными турецкими пуговками на крупном теле Дарьи Вадимовны. «У город»… А городом был райцентр, два десятка домов, магазины, парк с чахлыми деревьями вокруг гранитного обелиска со звездой.
Хозяйка поправила ворот, и Витька поспешно отвел глаза и стал смотреть на ее руки, держащие чашку. Поменьше, чем его с клубниками и — просто чашка.
Прокашлялся.
— Дарья Вадимовна… понимаете… Дело в том. В общем, пропали деньги у меня. Все. И паспорт тоже. И фотоаппарат. Может вы подождете, я свяжусь с Москвой, мне вышлют сразу же.
— Так… — крепкие пальцы с тоненькими кольцами морщин на суставах повертели чашечку. Солнце лизнуло вишневый маникюр. Интересно, вкусно ли, подумал Витька, солнцу вкусно ли пробовать цвет?
— Я так понимаю, уезжать пока не хотите? За первую неделю у вас заплочено, претензий не имею. Но вчера, уж простите, может в столицах у вас так принято, рюмку разбили, скатерку я выкинула, отстирать разве ее, пятна уж не знаю, чем насажали. И завтрак принесла, как всегда. Меня сейчас Николай Григорьич в город повезет, я вот хотела вас спросить, может билет вам надо взять…
— Дарья Вадимовна! Вы и не слышите меня? — он смотрел на сжатые губы в помаде, узкую юбку и сапожки с меховой оторочкой, на длинную дубленку, повисшую в кокетливом обмороке на спинке стула, — обокрали меня! В вашем доме обокрали! Я, конечно, сам…
Но повиниться хозяйка ему не дала, поспешила сама, пока не договорил:
— Ах, в моем доме? Это я, что ли, блядей вожу к порядочным людям! Предупреждала ведь! Говорила! Забыл, да? Пока валялся тут, во пьяни, я уж и уборку и порядок.
Грохнула чашку о стол и встала, дернув со стула дубленку. Двинула ногой упавший стул. Попадая на ходу в рукава, от самой двери сказала, остывая уже, наставительно:
— Значит, гость дорогой, так. К вечеру реши. Если надо позвонить или написать, Григорьич через два часа вернется, у него в кабинете все. А я утром завтра. И хорошо бы нам разобраться, с делами-то.
Хлопнула дверь. Витька вытянул шею и смотрел, как идет она через двор, приподнимая нелепые на мокрых камнях полы длинной дубленки, а как же, показатель — деньги в семье есть, на добротное и модное. И тут же серьги большими цыганскими полумесяцами, у его бабки такие были. Тоже местная привычка, деревенская. «У город» все золото, что в шкафчике сложено, на себя надеть. Чтоб не подумали, — бедные.
Ночью была другая Дарья Вадимовна. Даша. И кухня из старой сказки, — не этой хозяйки с золотом колец на крепких пальцах. А той Даши, что кричала в черно-синее небо, рвалась душой, страдала.
Кофе смотрел на него темным круглым глазом. Допивать не хотелось. Тихо сквозь двойные стекла заворчал старый жигуленок, невидимый за белой стеной.
Через полчаса, дохлебав остывший кофе, Витька оделся тепло, намотал на шею шарф и вышел в блеск мороза и сырости: солнце ярилось холодно, зажигая льдистые блики на каменном полу двора, тенькали искры по щеточке наросших у фортки сосулек. Черт знает что, ночью еще все влажное, теплое, а день — весь в ледках.
Бродил меж молчащих стен, трогал застывшим пальцем серые черенки лопат и рукоятки весел, думал, прикидывал. Слепо смотрели на него двери хозяйского дома, с замками на черных петлях. За неделю не видел их запертыми, все время то нараспашку, то полуоткрыта дверь в кухню теплой щелью. Оказались — одна побеленная по ровно пригнанным доскам, вторая, что в комнаты — обита рыжим линолеумом. От закрытости их стало зябко и одиноко.
Отвернулся и пошел со двора, на обрыв, оскальзываясь на тропинке, где холодное солнце нашло силы и наново растопило тонкий предутренний ледок. В сарае тяжко топталась корова, а кур не было слышно.