— Не спрашивал бы. Куртку застегни, вырвется. И держись крепче.
Он щелкнул замком и открыл стеклянную небольшую дверцу. Ветер тут же схватил Витьку за воротник злой лапой, полез к шее ледяными пальцами.
Выбрался на узкую галерейку и вцепился руками в перчатках, хорошо, Григорьич заставил надеть, в тонкий металлический поручень. Смотрел слезящимися глазами, захлебываясь ветром. Устав закрывать рот, не пуская в легкие холод, закричал навстречу, заорал изо всех сил. И пошел, мелко ступая, перебирая руками наощупь по круглому железу. Шел над свинцовым платом моря, над лентой желтого песка в кружеве далекой пены, что спотыкалась о скалы, над рыжим мехом широкой степи, проеденной двойными полосами грунтовых дорог. И снова над желтым пояском пляжа и снова внизу море, огромным пластом, тяжким, без глубины, несмотря на четко видимые пятна подводных скал и полей морской травы. Кажется, что-то пел.
Обратно, под защиту прозрачной скорлупы, вернулся, ухваченный за куртку Григорьичем и несколько минут еще стоял, оглядываясь, не в силах расцепиться взглядом со светом и ветром. Григорьич ждал терпеливо, вытирая руки ветошью, сунул потом ее в карман:
— Ну? Вниз, что ли?
— Я тут жить хочу.
— Ой ли, жить, — смотритель еще раз проверил, закрыта ли дверца и подтолкнул гостя вниз, к ступенькам, — не вытянешь ведь, объешься. Светом да ветром.
— Скажу тебе, Витек, если не знаешь. Они ведь и не нужны уже, маяки наши. Сейчас все через спутники, джипиэресы всякие. И маяк стоит теперь диковиной.
— Как жалко, — ступал за смотрителем, смотрел в спину, а в его спину смотрело квадратное окошко с врезанным в него куском еще верхнего света.
— Да не жалей. Объекты стратегические, на балансе будут все время. Мало ли, что люди сами себе нагадят. Как запустили спутники, так и пороняют себе же на головы. А маяки будут стоять. Светить.
— И правда…
Внизу уже темнел свет, уходил в сонную желтизну короткого дня. Григорьич в кухню не пригласил, хотя Витька, все еще пребывая в невесомом, полубессмысленном состоянии, уже и не грустил. Что камера, ну и ладно, разберемся и с ней, и с деньгами. Не умер никто, и ладно…
Ели оладьи и пили чай на втором этаже, в маленьком кабинете, сушеном от бумаг, журналов, сереньких картонных папок стопками по столу и полкам. В углу — журнальный столик и два потрепанных кресла, в них и развалились, когда хозяин поставил на салфеточку чашки, тарелку с горкой оладий и сахарницу. В плечо Витьки, на краю рабочего стола, гудел компьютер. Молчали. Хорошо молчали, спокойно, несмотря на готовящийся разговор. Было вкусно, тепло и очень уютно среди деловитого хлама.
— Я люблю, когда Даша к сестре ночевать. Не потому что один. Приступы у ней ночами, и раз был только что, значит, нескоро будет. Можно и в гости. Там, в деревне, никто и не знает ведь, Витек. Так что, отдохнет, посплетничают с бабами всласть, с племянниками повозится. Двое там. Сестра будто и за себя и за Дашку трудится. Веришь, ей через месяц снова в роддом!
— Да… — неопределенно сказал Витька, — Николай Григорьич, а как же летом? Тут же гости у вас всегда?
— Ну, летом почти и не бывает приступов. И я слежу хорошо. Справляюсь. Все внутри, в дому. Туда у нас только свои и ходят. И редко. А чего, вон твоя квартирка отдельно, а с другой стороны еще комната гостевая, на зиму закрытая. В общем, справляюсь. Это я вчера проморгал что-то, прости уж.
— Да что вы, ладно. Я…
— Ага… Варенье бери, Даша варила, с вишен…
После чая хозяин закурил, толкнул Витьке примятую пачку. Но тот отказался, просто сидел, смотрел, как желтеет промытое до невидимости окно.
— Я тебе, Витек, расскажу сперва о Дарье Вадимовне. Потому что иначе, вдруг не поймешь. Наташу- то я встретил в поселке сегодня, вернее, Васька прибежал с поручением от нее. И ты должен больше знать, заране, чтоб не пропал. Понял?
— Да.
— А так, оно бы и не надо мне. Тебе вот надо.
— Хорошо.
Витька увидел, как меркнет, вместе с заоконным зимним солнцем, уходит свет с лица собеседника, становятся резкими морщины на лбу и от крыльев носа к углам рта. Отвел глаза и приготовился слушать, глядя на его руки с недокуренной сигареткой.
— Я тогда из рейса вернулся. Мореходное училище, Седовку закончил. Штурман. Не кот начихал, фуражка, погоны золотом, рейсы уж были. Возвращаться не думал, просто мать навестить хотел. Обижалась, что все один, нет внуков, а уж почти тридцать. Думал, заберу ее в город, как очередь на квартиру подойдет, пусть там в уюте.
А тут — Даша. Тоже гостюет. Я тебе и рассказывать не буду, какая была. Она ведь такой и осталась. И ноги, и волосы. Глаза. Только вот тогда совсем шальные глаза у ней были. Как ножиком резала. И сразу по сердцу. Знала это. Девчонки за ней табуном ходили, в рот смотрели. А то как же, городская, каблуки, сумочка. Не ходит, танцует в облаках. Ну и ребята. А меня не было-то давно, как уехал в Седовку в семнадцать, так два раза и налетал всего, на недельку. Прибрежные наши по-другому стали жить, пока не было меня.
Николай Григорьич вмял окурок и пепельницу и дождался, когда исчезнет тонкий дымок.
— В общем, хороводил тут Яшка Каюк. Молод, лет двадцать ему тогда было, но уж опыта набрался. Уехал в город в училище, да через год сел за разбойное нападение. Так называется, кажись. В парке с дружками напали они на прохожего, избили сильно и вытрясли все, что было. Пока шел суд, мать его чуть не телегами краснюка возила в город, икры перетаскала, дом продала — вытащить сыночку. А он, еще до суда, избил и порезал подружку свою. И вроде бы все знают, что виноват, но так дело развернули, что получил три года, два всего отсидел. Вернулся — хорек-хорьком. Все боялись. Потому что девке лицо суродовал, только за слова какие-то о себе. И тюрьмы не боялся. Плевать ему, где. Там где он, там везде наведет свои порядки, есть такие гады. Встречал?
Витька вспомнил Карпатого, как тащил тот через голову дорогую шелковую тишотку и тыкал пальцем в пороховую синеву куполов на круглых мышцах, гордился.
— Встречал…
— Понимаешь, самое плохое, не на понт берет. Опасный по правде. Его только убить и все. А ежели не в драке, то как убьешь? Это надо решиться — жизни человека лишить. Хоть и не человек он. А и в драке такого не убить. Он там царь. У него, когда дерется, сердце поет, понимаешь? Умеет. И не дурак. Был бы дурак, давно б уже споткнулся и голову сложил. Так вот… Когда я приехал, весь что индюк, важный, они с Дашкой типа силами мерялись. Она им вертеть хотела, а он ее подмять, сломать. Ух, горда была! Все могла спалить, как вспыхнет… И думать переставала вовсе. Но — сильная и потому силы встречной хотела. Биться хотела. Дура.
— Ну, что вы так.
— Молчи! Дура, конечно! С мужиком пошла по-мужски биться. А сама — женщина, да какая… Не тому ее в институтах учили. Интеллигенция… Как посмел, да извинись немедленно… Там-то оно, может, и годится. Но не с Яковом.
Месяц оба поселка только на них и смотрели. Да. Как длинный футбол такой. То один гол, то другой, только вот матерь ее плакала всю дорогу. Да тебе Наташка может и рассказала уже?
— Нну… Она немного сказала. О том, как искали вы ее. Три дня.
— Ну так и еще одна дура. Время прошло, уж и правды не помнит никто, и не нужна она, правда. Все перетолкуют. Яшка тогда закрутил амуры летом с москвичкой. А к зиме, когда бились они с Дарьей, москвичка возьми и приедь. Неделю он с ней из койки не вылезал, только пацанов своих гонял за икрой, да за коньяком. Дашку, вроде как и забыл. Унизил, стало быть. Отвернулся. Ей бы дуре такой, взять тихо билет