по дороге. До Симина добрались только старик со старухой. Добрались они до реки и от голода шевелиться уже не могут. Видит старик — на деревьях, точно вороньи гнезда, чернеют жирные тетерева и, словно узоры на халате его жены, на снегу следы зайцев, лисиц, енотов. Было много птиц и зверей, будто со всего Амура они сбежались на Симин. Но старик так обессилел, что только мыслями да глазами ловил птиц и зверей и мысленно ел. То ли вид птиц и зверей подбодрил его, то ли, мысленно наевшись, нашел силы старик, выполз на лед реки, взглянул под лед и задрожал от еще большой радости — жирные, ленивые караси, крупные, как сазаны, чернели под ним. Старик долго долбил лед, выдолбил лунку и острогой добыл несколько карасей. Тут же на льду сделал талу, съел и почувствовал себя опять бодрым и сильным. Накормил старуху — та тоже почувствовала себя сильной. С этого дня они зажили сытно, не думая о завтрашнем дне. Старик наловил столько карасей, что они на льду возвышались, как средней высоты сопка. Наловил и наморозил полные амбары тетеревов, зайцев, енотов. Старик, говорят, в жизни был скуповат, лишнего куска юколы не подаст, а тут после смертельного голода еще стал жаднее. Жадность заставила наловить горы карасей. Построили они со старушкой фанзу — надо замазать ее стены, но где глину добыть зимой? А старушка каждый день готовила из внутренностей карасей енгдэку, [49] это вы, амурские, так называете, а мы, хэвэнские, — лунгчен. Много лунгчена приготовила старуха и стала замазывать стены — как глиной замазала. Тепло стало в фанзе, хорошо. Но тут пришла беда. Однажды выходит старик на улицу и видит — пар поднимается из речки. Пригляделся — нет горы карасей, на их месте образовалась полынья, и оттуда пар клубится. Огляделся старик вокруг — даже вороны и те исчезли. Понял он — пришла новая беда, эндури наказал его за жадность. Из амбара его исчезли птицы, звери — эндури оживил их и угнал. Старик со старухой опять начали голодать, стены колупают — лунгчен едят. До весны не дожили. Померли. И с того времени этот старик стал Хозяином Симина. Скупо, очень скупо он отдает охотникам своих собак — лосей, косуль, изюбрей. Другие думают — он Ходжерам, своим родственникам, сам подгоняет зверей, на их самострелы гонит лисиц и колонков. Не знаю, может, кому он и подгоняет, но мне не подгонял. Сегодня я стрелял в лося, сколько шагов было?
— Шагов пятьдесят было, — подумав, ответил Пота.
— Пятьдесят, говоришь, — Чонгиаки прикинул в уме. — Верно, было. А на Симине я стрелял на двадцать шагов в лося, будто без пули стрелял, холостым.
— Не попал?
— Ничего не было, лось посмотрел на меня и лениво ускакал.
— Может, пуля выпала?
— Не первый раз я заряжал тогда шомполку, пуля была. Хозяин отвел ее в сторону. В другой раз, это недавно было, только что купил тогда берданку, прицелился в лося — чак! — осечка, второй раз — опять осечка. Лось убежал. Ты думаешь, пистон отсырел? Не отсырел, это проделки Хозяина, говорю тебе, не захочет тебе отдать какого-нибудь зверя — ни за что не отдаст. Вернулся я тогда домой, сел возле своего дома, прицелился в ворону, а в берданке тот патрон, который дважды осечку дал. И что думаешь?
— Выстрелил?
— Выстрелил! Здесь, на Харпи, он не хозяин, не может запретить берданке выстрелить. Вместо лося на Симине — на Харпи ворону убил. Жалко патрон, знал бы, лучше в лося стрелял.
Пота не пропускал ни слова, чем больше Чонгиаки рассказывал про Хозяина Симина, тем жарче разгорался у него огонь любопытства, и к концу повествования он принял решение — во что бы то ни стало съездить на Симин и попытать счастья. Пота сам не понимал, почему его влекут всякого рода опасности, приключения. С детства не пропускал ни одного камлания шаманов, и как бы ему ни было страшно при изгнании чертей, что бы ни мерещилось от страха, он никогда не смыкал веки, не прятался под одеяло, как делали его сверстники. Однажды Пота просидел на улице возле дома, где камлал шаман, хотел увидеть, как черт будет убегать через окно, дверь или дымовое отверстие фанзы. Пота дрожал, от страха деревенели ноги, голова почему-то тряслась; чем громче кричали в фанзе, тем больше тряслась голова. Впоследствии он твердил, что не увидел черта только из-за этой тряски.
Теперь ему не давал покоя Хозяин Симина, он опутал его невидимыми веревками и неудержимо притягивал к себе. Два дня охотились Пота с Чонгиаки, а Хозяин Симина так и но отступал от него. Возвращались домой с полными оморочками мяса.
— Дака, поедем на Симин, — попросил Пота, уже подъезжая к стойбищу.
— Нет, не поеду, слишком много времени займет, — ответил Чонгиаки. — Зачем ехать? Мы мясо можем и здесь заготовить.
— Хоть до устья реки съездим.
— Что на устье делать? За лосями далеко подниматься, только в Сельгоне, в Кирпу можно встретить их, а подниматься туда два дня, не меньше. Не стоит ехать.
— До устья доедем, а там видно будет, — упрямился Пота.
— Не поеду, — наконец рассердился Чонгиаки. — Нечего там делать…
Но молодой охотник уже сам принял решение — он обязательно нынче же побывает на Симине.
Идари встречала мужа на берегу; ухватив за нос оморочку, подтянула ее на песок. Пота вышел из оморочки, обнял жену и прижался щеками к ее горячему лицу. Идари стыдливо чуть прикоснулась губами к щекам мужа и испуганно отстранилась. Она целовала мужа! Что она делает? Это же грех — целовать в щеки мужа, отца, мать и всех людей старше себя. Как это вышло?
Пота ничего не видел, кроме горячих глаз жены, не замечал поцелуя и охватившего ее испуга, он опять прижал к себе трепещущее юное тело, потом вдруг поднял на руки.
— Отпусти! Что ты делаешь? — зашептала испуганная насмерть Идари.
Старый Чонгиаки с помощью жены выгружал кренделя копченого мяса, в — берестяных матах лежало волокнистое, с белыми прожилками сала свежее мясо, а рядом белели трубочки розового костного мозга, куски печенки, почек. В другой плетеной корзине лежал вывернутый желудок, точно шапка из коричневого жесткого меха невиданного диковинного зверя.
— Мапа, смотри на этих молодых, — подтолкнула жена Чонгиаки. — Что они делают? Постеснялись бы людей. На Амуре все молодые такие, что ли? Все такие бессовестные?..
— Нет, не все. У этого молодого охотника отец с русскими сильно дружит, от них он все перенимает.
— Когда мы молодые были, стеснялись в глаза друг другу посмотреть.
— Они не по-нашему любят, — Чонгиаки разогнул спину, долго смотрел, как Идари брыкала ногами в руках мужа. — Крепко любят…
ГЛАВА ВТОРАЯ
После выхода из большого дома Пиапон поселился в фанзе Холгитона. Услышав о выходе Пиапона и Полокто, Холгитон возмутился и, как обычно, зашумел:
— Жена, Супчуки! Где мой знак старосты? — кричал он, хотя сам прекрасно знал, где находится большая бронзовая бляха, олицетворяющая его власть в Нярги; он хранил ее в небольшом сундучке, а сундучок покоился всегда под свернутой на день постелью. Последний раз Холгитон надевал бляху в приезд урядинка с попом, и с тех пор бляха неприкосновенно лежала на дне сундучка, завернутая в кусочек шелка.
— Подай мне мою бляху! Я пойду к Баосе, я ему скажу слово свое, я здесь старшинка, меня русские поставили, меня должны слушаться все. Как он может людей на улицу выгонять? Пусть выгоняет взрослых, но зачем детей выгонять!
— Не выгонял он нас, мы сами ушли, — успокаивал Пиапон расходившегося старосту, впервые так ретиво устремившегося проявить свои права.
— Нет, я ему скажу свое слово.
— Не ходи и бляху не цепляй, — повысил голос Пиапон. — Мы сами ушли, я тебя уверяю.
Холгитон будто ждал этого уверения, сразу успокоился и сел, поджав под себя ноги.
— Сам ушел, говоришь? Хе, ушел. А как ты до этого додумался? Надоело под властью отца быть или как? Он вас под ногтем держал, верно говорю?