увидел тебя, дождался. Побаливаю я.
— Ничего, ама, ты еще нас переживешь, — улыбнулся Пота.
— Мать ведь тоже хотела, да вот…
Мать Поты, тихая безмолвная старушка, так же тихо и спокойно, как и жила, ушла к своим предкам девять лет назад, Ганга остался один в пустой фанзе, он не хотел переезжать к Поте на горную реку Харпи, не мог перейти жить и в большой дом к Улуске — не позволяла гордость. Год он прожил один, потом вдруг привез себе жену из Хунгари и зажил опять тихо и бедно.
— Внуками даже не полюбовалась…
— Зачем ты расстраиваешь себя?
Женщины подхватили вещи гостей и зашагали к фанзе. Пота с отцом шли позади, отец рассказывал ему няргинские новости.
Когда Пота вошел в большой дом, Баоса сидел, подогнув ноги, на краю нар. Пота и Идари подошли к нему и встали на колени. Баоса довольно проворно соскочил с нар, поднял Поту и Идари с пола и поцеловал обоих в щеки.
— Как доехали, в Болони, наверно, переночевали? — спрашивал он. — А где же мой помощник? А-а, вот он какой, охотник уже, — говорил он, увидев подходившего к нему Богдана. — Научился острогой бить рыбу? А как стреляешь? Что убил? Лося свалил? Без помощи отца лося свалил? Ах, какой охотник! Я тебе все свое отдам. Раз ты такой охотник, я тебе все отдам, ты моим кормильцем будешь.
Пота с Идари переглянулись.
— А где остальные мои кормильцы, почему они ко мне не подходят?
Баоса необычайно радостно встретил Поту с Идари, был разговорчив, как никогда. Пота слушал болтовню старика и все больше хмурился. Он сел на нары между отцом и Баосой, им подали трубки; Баоса начал расспрашивать о харпинских, болонских новостях. Пота рассеянно отвечал на вопросы, у него не выходили из головы слова Баосы.
«Кормилец, кормилец, — стучала кровь в висках. — Неужели он не забыл? Все годы не напоминал, а теперь напомнил. Что же это такое, что будет с Идари?»
А Идари, веселая, смеющаяся, носила на руках племянниц, угощала леденцами, купленными в Малмыже в лавке торговца Салова. Потом, вспомнив, подбегала к женщинам, рассказывала что-то смешное, и все хозяйки закатывались звонким смехом. Идари была большая насмешница и, когда оказывалась среди родственниц, могла про самый обыденный случай рассказать так, что женщины валились на землю от смеха.
Пота любил жену по-прежнему, для него Идари была самой красивой, самой нежной из всех живущих на земле женщин. Он ласкал ее, прощал мелкие промашки, каковыми всегда обильна жизнь; позабыв о детях, о посторонних, он мог в порыве нежности взять ее на руки и носить, пока руки не устанут, и, только встретив осуждающие взгляды охотников и их жен, он густо, по-юношески, краснел.
Пота знал таежные законы, запрещавшие это делать, но долгая дружба с названным братом Токто, его бесстрашие перед могуществом хозяев тайги, рек и гор поколебали прежнюю его веру в таежные законы.
Никто из охотников никогда не поднимал жен на руки. Какой уважающий себя мужчина поднимет над собой женщину, ведь всякий знает, что они раз в месяц бывают грязными, прикоснется охотник к грязной женщине, и навсегда покинет его удача.
Старые охотники не раз вели с ним разговор о бренности человеческого существа, о могуществе алых духов, которым не всегда нравится поведение того или иного человека и что в отместку они могут наслать на людей страшные болезни; они повторяли слова старого Чонгиаки, умершего в стойбище Полокан в год великого мора. Намеки стариков на то, что Пота выжил во время этого мора только потому, что за него заступились добрые духи, ему всегда не нравились. Он знал — не добрые духи спасли его, а русский доктор Харапай. Часто перед его глазами появлялось озабоченное лицо доктора, смешная его остренькая бородка, голубые глаза Харапая внимательно смотрели в глаза Поты. Пота знал, что именно русский доктор Харапай спас тогда всех жителей Болони от страшной болезни, сделал всем болонцам надрезы на руках. Но если бы спросили Поту, какая сила заключается в острие докторского ножа, он не смог бы ничего ответить.
Так что пусть старики не говорят, что Поту спасли добрые духи, пусть не намекают, что его сильная любовь к Идари вновь принесет людям несчастье!
Три года назад Пота вернулся с охоты и нашел жену больной, исхудавшей, Идари ждала третьего ребенка. Пота, не задумываясь, сварил лучшие куски кабарги и накормил нежным мясом любимую. В тот же вечер все стойбище узнало о неблагоразумном поступке Поты.
«Кто же кормит беременную женщину мясом кабарги? — возмущались охотники. — Все же знают, что после этого никогда кабарга не попадется в петлю, за тысячи саженей будет обходить ловца. Ох, какое легкомыслие! Теперь все, он больше кабарожьих копыт не увидит, не то что струи».
Один Токто помалкивал и посмеивался, слушая эти разговоры. А Пота продолжал кормить Идари кабарожьим мясом, поить сладким подкрепляющим отваром. Когда кончилось мясо, он вновь ушел в тайгу и через три дня привез три кабарожьих тушки.
Старые охотники прикусили языки и растерянно разводили руками. А Токто опять посмеивался, глядя на них.
…Идари продолжала смешить женщин и угощать детей леденцами. Пота смотрел на нее и сам не замечал, как лицо его расплывалось в широкой улыбке. «И чего это взбрело мне в голову? — подумал он, приходя в хорошее настроение. — Ну, сказал старик „кормилец“, так что из этого, другого малыша тоже назвал „кормильцем“. Просто он всех внуков называет кормильцами».
— Как ты, ама, нынче охотился? — спросил он отца, ответив на очередной вопрос Баосы.
— Какой я охотник? Глаза слезятся на морозе, а когда ветер в лицо, ничего не вижу, — ответил Ганга. — Плохо охотился. Если бы хорошо добыл, то поехал бы вместе с Холгитоном и Пиапоном в Сан-Син. Нет, больше мне не увидеть ни русского города Хабаровска, ни маньчжурского Сан-Сина.
Ганга глубоко вздохнул, потягивая горький дым из трубки. Пота помнил рассказы отца о поездке в Маньчжурию.
— Состарились мы, куда нам теперь ехать? — сказал Баоса. — Ушел от нас друг мой Гадогангаса,[7] теперь кто-то другой уйдет, может, я, может, кто другой.
— Позовут предки из буни,[8] пойдем, — согласился Ганга и опять глубоко вздохнул.
— Ты что-то часто вздыхаешь.
Ганга промолчал, он ни за что в жизни никому не расскажет, какая боль гложет его сердце. Когда один находится в тайге или на рыбалке, слезы сами начинают струиться из его слепнущих глаз. Может, он и слепнет от слез? Может быть. Но не плакать Ганга не мог! Он растил двух сыновей, худо-бедно, но они встали на ноги. Ганга гордился ими, не мог налюбоваться. Как и всякий отец, он собирался женить их, построить большую фанзу и зажить вместе большой семьей. Ганга в душе был мечтателем, особенно когда находился в состоянии опьянения. В его голове тогда возникала удивительная мысль: женить сыновей на дочерях маньчжурских мандаринов или торговцев, чтобы эти сердечные богачи отвалили дочерям приданое, а потом снабжали дом Ганги мукой, крупой, сахаром. Эх, и зажил бы тогда Ганга, но зная ни нужды, ни горя! Пил бы каждый день, конечно, не так, чтобы валиться с ног, а так — понемножку для подкрепления тела. Дом его был бы полон детьми, его внуками и внучками, они ползали бы по нарам, залезали бы на его спину и при этом смеялись звонко, как серебряные колокольчики. И Ганге казалось, что он на самом деле слышит детские голоса.
Но стоило ему прийти в себя и вернуться к действительности, и Ганга должен был признаться, что добытой пушнины не хватает на тори[9] не то что за дочерей торговцев, а за самую среднюю девушку из охотничьей семьи. Не мог Ганга накопить пушнины на тори за невест своим сыновьям, все пропивал и за это теперь несет наказание: старший сын Улуска «вошел» в большой дом, второй сын, Пота, приезжает в гости и останавливается в большом доме. Ганга вынужден приходить к Баосе, чтобы повидаться с сыновьями, с внуками и внучками. И по-прежнему пуста маленькая разваливающаяся фанза Ганги, и, видимо, никогда ее стены не услышат детского смеха.
Как не плакать Ганге? Он лишился двух сыновей-кормильцев и всех внуков и внучек. Кого ему теперь в этом винить?