глазами туда, откуда надвигалась на нас смертельная угроза. Фашисты! Кто они такие? Почему они гонят нас по родной земле?
— Калинкин!
Толя вскочил, будто и не лежал на траве, а Белка поискал глазами меня. Я уже завернул в байку и прятал в ящик вытертую панораму.
— И Прохоров! За старшиной!
Толя побежал трусцой, не оглядываясь, я пустился за ним, но в начале проулка, за три-четыре дома от нашей поляны, он остановился как вкопанный.
— Дальше я не пойду.
— Почему?
— Там Галя. Там, где старшина. — Он показал мне на дом со старой черепичной крышей, высоко вставшей над зеленью. — Я подожду вас.
Старшина сидел за столом, перед зеркалом, с крахмальным рушником на коленях, которым он не рисковал промокать порезы на только что выбритом лице, чтобы не оставить о себе плохой памяти, и промокал их кончиком своего по-старшински свежего носового платка, выполосканного вчера в самодельной бане. Порезы были бедой Примака. Он всегда ходил с засохшими царапинами на щеках и выспрашивал у младших командиров, нет ли где кровоостанавливающих квасцов. Они были дефицитом в аптеках.
— Доброе утро, — сказал я.
— Готово, — ответил он и положил рушник на край стола, аккуратно свернув его.
— Кровь, — сказал я, показывая пальцем, чтобы протянуть время хоть немного и увидеть Галю, потому что в комнате никого не было, кроме старшины.
— Подсохнет.
За распахнутым окном послышалось:
— Галю! Там вже прыйшлы? Неси глечик, доченька. Дай хлопчыкам кружки. Хлибця дай, Галю!.. Стий, зараза! Ось я тоби!
Это уже относилось к корове. Слезы задавили женский голос, стало только слышнее, как струи молока бьют в молочную пену и в стенки ведра. Я выглянул в окно. Журчание это доносилось из хлева, и пахло на весь двор молоком, как обычно пахнет в деревне по утрам. Жаль, Калинкин не слышал, молочное дитя…
Галя сняла глечик с кола и побежала к хлеву. Она показалась мне четырнадцатилетней девочкой, если бы я не знал, сколько ей. Я увидел ее спину. Ниже пояса вытянулись по спине две тяжелые косы. На белой блузке они чернели в утреннем свете.
А лицо? В окно долетали материнские причитания:
— Ой, Галечка!.. Та я ж все розумию. Али батьки нема!
— Батько на вийни, мамо.
— То ж й воно, що на вийни! И ты йдешь. А я? Одна? Ось чого я плачу.
— Не плачьте, мамо!
— Ой, Галю, Галю! Не одна йдешь. Це ж грих!
— Вин мене любить, а я його. Який грих, колы я щастлыва, мамо!
— Йды!
Мы со старшиной вышли во двор. Старшина налег на мое плечо, спускаясь с крыльца, и я едва устоял и поругал Толю. И рассердился, что был один. Галя наливала молоко в кружки, поднося их к самому горлу глечика и ставя на скамейку, с краю которой белел узел ее вещей, связанный в дорогу. Мать держалась за него обеими руками, стоя перед ним, низкорослая, немолодая — оттого, наверно, что вдвое постарела за ночь, а Галя занималась молоком, чтобы не смотреть на нее и не заголосить. Глечик брякал по кружке, молоко проливалось. Мать все причитала, что, может быть, они не увидятся больше, и так могло случиться, и, может быть, случилось. Но до чего же обыкновенно выглядели эти кружки с молоком и то, что мы взяли и выпили его, когда мать стихла и протянула нам молоко, кружку старшине и кружку мне, и пока мы пили и вытирали губы, тенькали воробьи на ветках, и пятнистая кошка горбилась на крыльце.
— Це вин? — спросила мать, глядя на меня.
Галя тоже посмотрела на меня, впервые подняв голову. Блеснули на редкость большие черные глаза… Полукружия бровей над ними дрожали. Под глазами синели пятна — от той же ночи, которая состарила мать. Бледное лицо у Гали было таким, что я не мог найти недостатка, как ни старался, сам не знаю почему. Калинкин был прав. Оно было красиво той отточенной красотой, которая кажется невозможной.
— Бережы Галю, — сказала мне мать.
Я покивал ей головой, забыв о старшине.
— Не кидай Галю.
Я покосился на старшину молящими глазами. Он стоял, держась за мое плечо, и возбужденно кашлянул.
— Бона не балувана, — сказала мать.
— Нас ждет командир, — сказал я.
Старшина не мог быстро повернуться, и мы увидели напоследок, как они обнялись. И послышалось за нашими спинами, потому что мы и уйти быстро не могли:
— Не пущу!
— Я не можу, мамо! Не хочу нимцив!
— Йды!
— Какой влюбчивый! — язвительно сказал мне старшина.
Приближалась буря, но тут Галя догнала нас у калитки, схватила меня за руку, и мы остановились. Пальцы у нее были совсем холодные.
— Это все для мамы. Я сама пойду. Простите, что так вышло.
Проулком я шел, а старшина подскакивал.
— Кто ее позвал?
— Не знаю, — соврал я, и старшина сразу сказал:
— Врешь. Ты?
— Зачем бы я мать обманывал?
Она спросила, я промолчал.
Бедный Калинкин ждал нас на том же месте, не сделав и шагу. Старшина подозрительно посмотрел на него, но, наверно, не взял Калинкина в расчет.
Добрый час за селом я оглядывался. На дороге за нами не было видно никого. Вслед за мной стали поглядывать и другие, не понимая, чего я кручу головой. Позже всех стал оглядываться и Калинкин, монотонно шагавший у гаубичного щита. Он первый увидел Галю и взялся за щит рукой, а она опять исчезла. Но мы все успели заметить мелькнувшую вдали белую косынку. Когда спустилась и выровнялась дорога под нами, а сзади поднялась, мы опять увидели фигурку с узлом. И Белка увидел, встревоженный смятением в расчете. Белка спросил:
— Чья?
— Ничья, — ответил Эдька чистосердечно. — Беженка.
— Пусть положит свой узел на лафет. Пусть идет с нами. А то одна… Кто ей скажет? — спросил Белка.
— За Днепром она сразу уедет, — ответил Толя, моргая чаще, чем всегда, не отводя глаз от Белки.
— Куда?
— В Вышний Волочек. К моим родителям.
Все смотрели на Калинкина ошеломленно. Пушка уезжала, а мы стояли. Я думал про Толю: «Эх, дурак! Надо было выдавать себя! Шла бы твоя Галя, и никто бы ничего не знал, а теперь…» Но Белка не успел ничего сказать. Толя повернулся и побежал к Гале во весь дух, а мы молчали. Мы боялись, что Белка изменит свое решение. То была эта белая фигурка ничья, и ее можно было приютить, то она стала вдруг чья-то и потеряла право на это… Мы переглянулись с Эдькой, и Эдька сказал:
— Товарищ сержант! Пусть девушка положит узел на лафет. — Ему бы спокойней говорить, потому