– Я не пью.
Он тяжело мотнул головой.
– Говорили – пьёшь.
– Рюмку, две, с устатка…
Поглядев правым глазом в стакан, он вздохнул шумно и выплеснул водку в приямок, перед печью, потом шагнул туда сам и сел на пол, свесив ноги в приямок.
– Садись. Желаю беседовать с тобой.
В темноте мне не видно было выражения его круглого, как блин, лица, но голос хозяина звучал незнакомо. Я сел рядом с ним, очень заинтересованный; опустив голову, он дробно барабанил пальцами по стакану, стекло тихонько звенело.
– Ну, говори чего-нибудь…
– Якова надо в больницу отвести…
– А что?
– Захворал. Кузин избил его опасно…
– Кузин – сволочь. Он всё передаёт… про всех. Ты думаешь – я ему мирволю за это? Подкупаю? Пыли горсть в кривую рожу не швырну ему, не то что пятак дать…
Говорил он лениво, но внятно, и, хотя слова его пахли водкой, пьяным он не казался.
– Знаю я всё! Почему ты не хотел свинок извести? Говори прямо! Ты мной обижен, я понимаю. И я тобой обижен. Ну?
Я сказал.
– Та-ак! – заговорил он, помолчав. – Значит, я – хуже свиньи? И меня надо отравить, а?
Он как будто усмехнулся, а я снова сказал:
– Так я отведу Якова-то в больницу?
– Хоть на живодёрню. Мне что?
– За ваш счёт.
– Нельзя, – равнодушно бросил он. – Никогда этого не было. Эдак-то все захотят в больницах лежать!.. Вот что – скажи мне, почему ты меня тогда… за ухо трепал?
– Рассердился.
– Это я понимаю, я не про то! Ну – ударил бы по уху, в зубы дал, что ли, а почему ты трепал,- как будто я мальчишка перед тобой?..
– Не люблю я людей бить…
Он долго молчал, посапывая, как бы задремав, потом твёрдо и внятно сказал мне:
– Дикой ты, парень! И всё у тебя – не так… в самой в башке у тебя – не так всё…
Он сказал это безобидно, но – с явной досадой.
– Скажи… ну, плохой я человек?
– А вы как думаете?
– Я? Врёшь, я человек хороший. Я, брат, умный человек. Вот – ты и грамотный и речистый, говоришь то и сё, про звёзды, про француза, про дворян… я признаю: это хорошо, занятно! Я тебя очень приметил сразу, – как тогда ты мне, впервой видя меня, сказал, что могу я, простудившись, умереть… я всегда сразу вижу, кто чего стоит!
Ткнул себя коротким, толстым пальцем в лоб и, вздохнув, объяснил:
– Тут, брат, сидит самая проклятущая память… Сколько у деда волос в бороде было, и то – помню! Давай спорить! Ну?
– О чём?
– А что я тебя умнее. Ты – сообрази: я неграмотный, никаких букв не знаю, только цифирь, а вот – у меня на плечах дело большое, сорок три рабочих, магазин, три отделения. Ты – грамотный, а работаешь на меня. Захочу – настоящего студента найму, а тебя – прогоню. Захочу – всех прогоню, дело продам, деньги пропью. Верно?
– Ума я тут особого не вижу…
– Врёшь! А в чём он, ум? Ежели у меня ума нет – вовсе нет нигде ума! Ты думаешь – в слове ум? Нет, ум в деле прячется, а больше нигде…
Он негромко, но победно засмеялся, встряхивая своё большое, рыхлое тело, и продолжал снисходительно, вязким голосом, всё более пьянея:
– Ты – одного человека не прокормишь, а я кормлю – сорок! Захочу – сотню буду кормить! Вот – ум!
И перешёл в тон строгий, поучительный, всё с большим усилием ворочая языком:
– Почто ты фордыбачишь против меня? Это всё – глупость! Это никому не надобно, а для тебя – вредно. Ты старайся, чтобы я тебя признал…
– Вы уж признали.
– Признал?
Он подумал несколько секунд и согласился, толкнув меня плечом.
– Верно! Признал. Только – нужно, чтобы я дал тебе дорогу, а я могу не дать… Хотя я – всё вижу, всё знаю! Гараська у меня – вор. Ну, он тоже умный и, ежели не оступится, в острог не попадёт, – быть ему хозяином! Живодёр будет людям! Тут – все воры и хуже скота… просто – падаль! А ты к ним ластишься… Это даже понять нельзя, такая это глупость у тебя.
Меня одолевал сон; мускулы и кости, уставшие за день, – ныли, голова наливалась тяжкой мутью. Скучный, вязкий голос хозяина точно оклеивает мысли:
– Про хозяев ты говоришь опасно, и всё это – глупое у тебя, от молодости лет. Другой бы сейчас позвал околодочного, целковый ему в зубы, а тебя – в полицию.
Он хлопал меня по колену тяжёлой, мягкой рукой:
– Умный человек должен целить в хозяева, а не мимо! Народищу – множество, а хозяев – мало, и оттого всё нехорошо… фальшиво всё и непрочно! Вот будешь смотреть, увидишь больше, – тогда отвердеет сердчишко, поймёшь сам, что вредный самый народ – это которые не заняты в деле. И надо весь лишний народ в дело пустить, чтобы зря не шлялся. Дерево гниёт и то – жалко, сожги его – тепло будет, – так и человек. Понял ли?
Застонал Яков, я встал и пошёл посмотреть на него: он лежал вверх грудью, нахмуря брови, открыв рот, руки его вытянуты вдоль тела, что-то прямое, воинственное было в этом мальчике.
С ларя вскочил Никандр, подбежал к печи, наткнулся на хозяина и обомлел с испуга на минуту, а потом, широко открыв рот, виновато мигая рыбьими глазами, замычал,.чертя в воздухе быстрыми пальцами запутанные фигуры.
– Му-у, – передразнил его хозяин, встав и уходя. – Дура каменная…
Когда он исчез за дверью, – глухонемой подмигнул мне и, взяв себя двумя пальцами за кадык, сделал горлом:
– Хох, хох…
Утром мы с Яшуткой пошли в больницу, – денег на извозчика не было, мальчик едва шагал, слабо покашливая, и говорил, мужественно перемогаясь:
– Плосто – дышать нечем, все дыхалки сбиты… Черти какие…
На улице, в ослепляющем сиянии серебряного солнца, среди грузных, тепло одетых людей, он, в тёмных лохмотьях, казался ещё меньше и костлявее, чем был. Его небесные глаза, привыкшие к сумраку мастерской, обильно слезились.
– Ежели я помру – пропал Артюшка, сопьётся, дурак! И ни в чём не берегёт он себя. Ты, Глохал, прикрикивай на него… скажи – я велел…
Тёмные, сухие губёнки болезненно кривились, детский подбородок дрожал, – я вёл его за руку и боялся, что вот он сейчас заплачет, а я начну бить встречных людей, стёкла в окнах, буду безобразно орать и ругаться.
Бубенчик остановился, передохнул и старчески внушительно выговорил:
– Так и скажи – велел я ему слушаться тебя… …Возвратясь в мастерскую, я узнал, что случилось ещё несчастье: утром, когда Никандр нёс крендели в отделение, его сшибли лошади пожарной команды и он тоже отправлен в больницу.
– Теперь, – уверенно говорил Шатунов, глядя на меня узенькими глазками, – жди чего-нибудь третьего