— Эх, Леха-Леха, ей без тебя неплохо! — чуть поразмыслив, весельем на нудность ответил Александр. — А вообще-то, это только мое мнение, разумеется, вообще-то очарование победой вряд ли окупит тяготы борьбы. Будь проще, друг мой, и тогда что-то может сбыться.
— Не борюсь я за женщин, — вздохнул Алексей, — хроническое.
— Можно и так жить, — немедленно согласился подвешенный в воздухе товарищ. — 'Чего ж не жить как-нибудь?'. Тем более отпуск, нужно отдыхать, а не надрываться. Но вот что я скажу тебе, старина: путь мужчины отмечен женщинами, как автобусными остановками, и все они разные. Это мы, мужики, одинаковые, а они разные. Остановки, я имею в виду. Так что ты вполне можешь ошибиться, это твое, пассажирское право. Ну что, успокоил?
— Филосoф? — с ударением на 'оф' поинтересовался Алексей.
— Неторопливый, и это очень важно.
— А не боишься потерять форму, в неторопливости?
— Нет. Пускай наши соломенные братья суетятся, у них времени — лимит. А количеством качества не заменить, как ни старайся. Да и для здоровья полезнее — предохраняет от ненужных и жутких болезней.
— Ну, в среде наших тотальных медкомиссий это редко встречается.
— К счастию, — согласился Александр. — Но количество разнообразных дур ничуть не меньше количества однообразных дураков, или наоборот. Об этом тоже желательно помнить. Ты меня понимаешь?
— Вспоминается анекдот про двух нудистов, — все же попытался поспорить с приятелем Алексей, — пока они спускались с гор, стадо родило три раза.
— Старина! Если ты запал на нее, это тебя волновать не должно. Ты посмотри — да на такую не запасть невозможно! Испортишь отпуск.
— Мне кажется, жутко самоуверенная особа. Прямо завидно!
— Так, старичок, если ты временно растерян — напиши письмо маме. Она, — Александр кивнул в сторону объекта обсуждения, — тебе не нужна. Тем более завтра они уходят в поход. Ты даже не третий лишний.
— Иди ты к черту.
— Самоуверенность в движениях, мне кажется, здесь возрастное, или, скорее всего, спортивное. Хорошо выглядит, правда? Да ты посмотри, посмотри на нее! А красивое тело и как следствие — агрессивность, я думаю, это порождение мужских гормонов. У нее их больше, значит и борьба желаний с независимостью острее — 'зе индепенденс дей', слыхал? Но все это быстро теряется: полюбилась, поженилась, поднадоела — и все, заносчивость исчезнет вместе с легкостью походки. Замечал, наверное, что вот идет женщина, пускай не так уж молода, но привлекательна — случается, что время подчеркивает красоту, а походка — будто тащит на себе давно убитого врага. Мне жаль, старина, но кажется, что светлое пятно прямо по твоему курсу — тот самый случай. Так что самая большая награда тебе от нее — краткость знакомства, иначе ты рискуешь стать участником всеобщего марафона по переноске вражеских тел. В роли убитого врага, естественно.
— Иди ты к черту, — повторил Алексей.
— Ты мне не сделал ничего плохого, и я говорил искренне.
Скрип троса, они летят между небом и землей, навстречу солнцу и холодному горному ветру…
…Цвет волос любимой. Девушки: школьницы и недавние выпускницы, экономикой, молодостью и ненавязчивой строгостью 'Том Клайма', так прижившейся у нас, чуть чопорной и незаметно сдерживающей развязность движений, стройностью, достойной и простой, похожи на не в Париже придуманных парижанок. Но с русской красотой, что гораздо интереснее.
Волосы, в большинстве своем не испорченные вычурностью причесок — частом заблуждении стандартной мысли парикмахера насчет собственной индивидуальности, к счастью или на беду не знакомы и с красителем. Что за город — этот цвет повсюду! Фирменный знак, отличительная черта женских преобладаний и долгих мужских предпочтений, наследство многих поколений. В толпе привычных местных взглядов обладательницы темно-русых спокойных волн, каре и редких стрижек просто не могут представить, даже заподозрить о той силе тревожного огня, раздуваемого ими в душе случайного прохожего, чужака. В меру фамильярный диалог прохладного майского ветерка и волос… волос цвета волос любимой, легкий и неслышный, отзывается в нем громкими хлопками рвущегося знамени под порывами все еще горячего ветра давно сожженного внутреннего мира. Он видит этот цвет и тонет в однообразии чудес, но за спиною рваный звук не своих усталых крыльев, а движения горячей пустоты жгут глаза изнутри.
Город Мертвых: вокруг люди — как фантомы. Они реальны, вот они: о чем-то болтают друг с другом, куда-то шагают, сушат белье во дворах и плюют на асфальт, но кажется, что стоит прикоснуться к ним — и они расползутся мокрою золой. Воздух, плотный как вода, мешает ходить, сопротивляется, упираясь холодом невидимых локтей в грудь чужака. Им невозможно дышать — однажды отравленный нелюбовью он застревает в горле и наполняет легкие сырым тягучим тестом. И в пустом троллейбусе пришелец чувствует это давление. Много места и большие окна полны света, но немногочисленные пассажиры, которым до вошедшего нет никакого дела, лишь только присутствием своим выталкивают его из троллейбуса, города и всего этого нереального и холодного мира.
А на вокзале он купил два жетона, два — на всякий случай. Дома у него их целая коллекция. Каждый раз приезжая в этот город, Город Мертвых, как он его про себя называет, он покупает пару жетонов и долго бродит потом по удивительно знакомым и ненастоящим улицам. Но, в конце концов, все больше и больше замедляя шаг, он подходит к центру той прозрачной мути, что непрерывно давит вязким прессом на пришельца — слабовольного паломника к проклятым лишь только для него одного местам.
Скромная хрущевка, и телефон, как Кааба, на стене: небольшая кабинка для головы и плеч из алюминия и стекла — конечная точка бесполезного хаджа. Сколько же раз он подходил к этому дому и телефону, в разное время и с разных сторон?.. Сердце стучит в диафрагму, а память без спроса подсказывает номер — а как хотелось бы его забыть! Он нигде не записан и не нацарапан, и его иногда даже трудно вспомнить и легко обрадоваться, что забыть все-таки можно, но только не здесь. Кажется, число тревоги трафаретом нарисовано на кабинке, отчетливо и ясно.
Жетон вложен, номер набран, а диск, прощелкав последней цифрой, замер. Замерло и сердце, прописавшись где-то в животе. Длинные, длинные гудки — ему повезло, дома никого нет. Но чужак схитрил — он всегда звонит в то время, когда никого не бывает дома, а неиспользованные жетоны, по своему обыкновению, пополнят его коллекцию. Он никогда не берет их в дорогу, зарекаясь каждый раз, что проезжая сквозь этот город, ни за что не подойдет к заветному телефону, но опять покупает жетоны, звонит и слушает — как и сейчас боясь ответа, длинные гудки.
Но однажды он прокололся. Несколько лет назад, когда мысль, что все еще может быть, еще жила в нем, он не смог себя сдержать.
Случилось это то ли ранней весной, то ли поздней осенью, и самолет, упав из звездного неба, коснулся бетона без четверти ноль. Получив сумку с ярлычком и заставляя себя не торопиться, он все же успел на последний аэропортовский автобус и появился в затихающем и засыпающем, но уже тогда мертвом для него даже больше, чем сейчас, городе. Тонкий слой луж на асфальте и пятна черной земли на газонах начали подмерзать, и чужак, сдав сумку в камеру хранения — поезд только утром и времени вагон, отправился хрустеть ледяными отражениями в неприветливо-замерзающий, а когда-то наполненный теплыми ожиданиями и испытующими улыбками, ночной город. Редкие машины шуршали резиной, пятна света глазели сквозь голые деревья, а нагретые ладонью жетоны, равнодушно удивившись глупости нового хозяина, брякнулись к мелочи в карман.
Он и не думал звонить — время позднее и все уже спят, и если он сошел с ума, то не на все сто, но войдя в темный двор, он вдруг увидел свет. В том самом окне, тот самый, знакомый свет. В его родном городе, где он свой среди своих, а если среди чужих, то не совсем чужой, есть, как и у каждого человека, несколько неравнодушных ему мест. В вечерней темноте, случайно попав на неслучайную улицу, взгляд, подчиняясь воспоминанию, безошибочно выбирает в освещенной мозаике многоэтажек знакомое окно. Он знает, что там, за окном, и кто там живет, и где стоит стол, а где телевизор. Помнит запах кухни, вкус губ и мягкость рук хозяйки, радость встреч и несогласие разлуки. Но свет этих окон вызывает лишь теплую грусть