попрятались. Казалось, можно услышать, как лезет из земли свернутый в кулачок лист папоротника. Убедившись, что поблизости нет ни живой Души, Василько беззвучно спрыгнул с седла и опять застыл.
Так, замирая на каждом шагу, он дошел до домика, рывком распахнул дверь, висевшую на кожаных навесах, и отпрянул, вглядываясь в сумрак помещения. Он уже не раз благодарил Господа за бесшумные кусочки кожи, заменявшие пруссам скрипучие петли христиан.
В доме никого не было. Василько это чувствовал. Он вообще привык больше доверять своим инстинктам, чем разуму. Прислушиваясь, он больше слушал себя, чем то, что происходит окрест. Если все внутри него говорило за то, что в доме никого нет, значит, так оно и было. И все-таки что-то было не так. Где-то тихо и тревожно звенело, как жила на гуслях, тронутая порывом ветра. Причем этот звон сбивал с толку, потому что раздавался не с той стороны, откуда его можно было ждать.
Он попробовал раствориться в доме, обшаривая мысленно его углы. Там было неуютно, нечисто, но пусто. Он даже представил, как лезет рукой в очаг. Пепел был еле теплый — еще вчера здесь готовили еду.
Василько стал медленно поворачиваться, обегая взглядом каждый распускающийся, в складках, листок лещины, каждую головку прошлогодней тимофеевки. Все было безмятежно, и все-таки не так, как тогда, когда он спрыгнул с коня. И тут он понял — слишком тихо. Паук в беге поднял лапу, но так и не поставил ее на жухлый лист. Мышь, собравшаяся на охоту, притаилась под корнем. Папоротник насторожился и остановил свой рост. В лесу был источник агрессии, и он почувствовал это раньше, чем Василько, и напрягся в ожидании, не зная, куда она направлена. А Василько, утопив в темноте дома свое чутье, обнажил спину. Он резко обернулся, и нож, направленный снизу в его почку, скользнул по хребту и вошел между ребер, гораздо выше и левее, чем требовалось для мгновенной смерти.
Ангрис так и не понял, что произошло. С ударом ножа заканчивалась его работа. Посылая лезвие в точно рассчитанное место, можно прекращать охоту и расслабиться. Нож заканчивает то, что лазутчик готовит сутками. И вдруг что-то твердое уперлось ему в подбородок, обхватило тисками голову, резко дернуло ее в сторону и вспыхнуло темнотой. Хруста шейных позвонков он уже не слышал.
Василько отпустил ятвяга и хотел посторониться, освобождая место для его падения, но почувствовал, что ноги не подчиняются. Боль начиналась с поясницы и поднималась вверх, раздирая грудную клетку. Он завел руку назад и ощупал рукоятку ножа. Понять, какие органы задеты, мешала страшная боль. Его мутило. Лес перед глазами начал дрожать.
И тут он увидел их. Обоих. Рыжий пес и черная старуха с топором стояли всего в пяти шагах. «Мерещится, — подумал он. — Все — как тогда». Но другой голос, голос воина, зло проговорил: «Только бы не упасть. Черт с ним, с ножом в ребрах! Только бы ноги напоследок не подвели».
Они стояли, выжидая.
Василько готов был рухнуть и завыть от жуткой боли, рвущей его торс на части, но воин холодно просчитывал: «Из-за ножа в спине я не смогу дотянуться к сапогу за кинжалом, а из-за слабости в ногах мне не управиться с мечом… Только бы ноги не подвели!»
Василько закинул руку за спину и взялся за рукоятку. Она была не скользкой. «Хоть это отрадно», — сказал воин.
Пес не выдержал и прыгнул, метя в горло. Но Василько отшатнулся, и тот вцепился ему в плечо, всей тяжестью заваливая Васильку набок. Нож не хотел выходить, но, уже падая, Васильке удалось-таки выдернуть его, и он ударил пса, понимая, что удара не получилось, — силы слишком быстро покидали его. Но пес завизжал, отскочил в сторону и завертелся на месте, пытаясь достать языком рану на плече.
Василько лежал на боку и смотрел, как, взмахнув топором, медленно идет к нему косматая черная ведьма. И опять ему казалось, что все это мерещится и сейчас подоспеют Борис и Путша, и они засунут пса в мешок и снесут князю Ванграпу. Где-то тут должен быть младенец… Он, Василько, напоит его козьим молоком и отвезет ятвягам. А! Вот и Путша! Он бьет старуху мечом поперек ее тощего живота, и та переламывается, роняя топор, беззвучно открыв безъязыкий рот и тараща глаза на Марту. При чем тут Марта?
И лес, и Марта, и сложившаяся пополам старуха — все зыбко, все плывет.
Марта… Ее лицо заслоняет от Васильки ясное утреннее небо. Прусское небо. Обычно серое и низкое, в это утро оно странно светящееся и синее.
— Где рана? — спрашивает Марта. — Где у тебя рана?
Марта… Ему вдруг приходит в голову, что он мог бы ее любить. Или любил?
«Молчи, — слабо возражает в нем воин. — Воин не должен любить».
— Пес, — говорит Василько, не слыша самого себя. — Где пес?
Марта, наверное, тоже не слышит, потому что вглядывается ему в губы. Но она поняла.
— Не знаю, — сказала она. — Убежал. Где у тебя рана?
— Жаль…
— Чего жаль? — спросила Марта и вдруг поняла, что Василько уже не может ей ответить, и это почему-то удивляет ее.
— Как же так? — бормочет она. — Как же так?!
Потом она пытается взвалить его на лошадь, но он оказывается слишком тяжелым даже для такой сильной девушки. И тогда она из его плаща и нескольких жердей сооружает волокушу, крепит ее к упряжи и, погоняя лошадь к замку, все приговаривает:
— Как же так? Ну, как же это так?
Глава 21
Сутки Василько лежал без чувств. Потом пришел в себя, но взгляд его был мутен, и заметно было, что он плохо осознает окружающее. Вскоре опять впал в беспамятство, а к вечеру у него началась горячка.
Брат Петер все это время усердно молился, не забывая, однако, поглядывать за котелками в камине, в которых булькали отвары — для примочек, для вытяжки заразы из раны, для питья. Последний они с Мартой насильно, разжимая Васильке зубы ножом, вливали ему в рот через равные промежутки времени, когда из верхней колбочки часов просыпался в нижнюю весь песок.
К утру лихорадка раскалила Васильку до того, что он стал метаться, выкрикивая слова на непонятном ни Марте, ни Петеру языке. Они привязали его к лавке, чтобы он не разбередил себе рану. Брат Петер влил ему в рот несколько капель маковой настойки и, упав на колени перед распятием, горячо помолился.
— Ну вот, — сказал он потом Марте. — Теперь вся надежда только на Бога. Доживет до утра — выкарабкается. Нет — нам останется утешать себя тем, что он умер, как рыцарь — во славу Христовой церкви, с мечом в руках.
Марта посмотрела на распятие, потом перевела взгляд в угол, где освещенное красноватым светом лампады мерцало неземное кроткое лицо матери того, кто, как ей говорили, принес себя в жертву ради спасения всех людей. Заплакала и, опустившись на колени, впервые искренне, всем существом своим, взмолилась к ней:
— Матерь божия! Мне от тебя ничего не нужно. Молю тебя ни за брата, ни за отца, ни за суженого…
Брат Петер, потоптавшись, вышел во двор хохбурга.[115]
Когда он пришел, Марта уже спала, свернувшись клубком под иконой.
Спустя неделю Василько спустил ноги с лавки и попытался встать, но тут же сел, судорожно стиснув зубы. Посидел, тяжело дыша, и потребовал меч. Марта, не зная, как себя вести, посмотрела на Петера, но тот пожал плечами.
— Меч! — резко сказал Василько, и она не посмела ему перечить — подала.
Василько вытащил его из ножен и покачал сначала в одной руке, потом в другой, будто взвешивая, и вдруг стал быстро вращать им, перекидывая из стороны в сторону. Лицо его побелело и покрылось испариной, но руки казались такими же ловкими, как всегда. И только когда он закончил упражнения и аккуратно сунул меч в ножны, Марта увидела, как дрожат его пальцы. Молча Василько выпил поданный Петером отвар, повалился на лавку и тут же уснул. А как только открыл глаза, снова потребовал меч.