какими-то вопросами. Время шло, и мне становилось все очевиднее, что прежняя близость между Люсиль и Эрикой исчезла, и чем дальше они отходили друг от друга, тем больше Люсиль тянулась ко мне.
Недели через две после того, как я сфотографировал Эрику и Люсиль, Сай Векслер скоропостижно скончался от сердечного приступа. Просто пришел вечером с работы, хотел просмотреть почту и упал замертво. В своем просторном доме он жил один. Его средний брат, Морис, зашел к нему только на следующее утро. Сай лежал на полу в кухне, вокруг были разбросаны счета, письма, каталоги. Для всех его смерть явилась полной неожиданностью, ведь он не пил, не курил, каждое утро бегал по пять километров. Организацией похорон занимались Билл и дядя Морис. Из Калифорнии прилетел младший брат Сая с женой и двумя детьми. После погребения нужно было навести порядок в доме, этим тоже пришлось заниматься Биллу и Морису, а потом Билл начал рисовать. Он сделал сотни портретов своего отца, по памяти и по фотографиям. После выставки он какое-то время почти ничего не писал, и не потому, что не хотел, просто надо было зарабатывать деньги. Правда, два портрета Вайолет удалось продать в частные собрания, но деньги, вырученные за них, быстро разошлись. С того момента, как Билл узнал, что у них с Люсиль будет ребенок, он хватался за любую работу. По большей части это была малярка, и после изматывающего дня на стройплощадке Билл едва мог добраться до постели. После смерти отца он получил наследство и смог в корне изменить свою жизнь, потому что Сай Векслер оставил каждому из двух сыновей по триста тысяч долларов.
Прямо над нами, в доме номер двадцать семь по Грин — стрит, продавалась мансарда, которую Билл и Люсиль решили купить. В начале августа 1977 года состоялся переезд. Мастерскую на Бауэри Билл тоже сохранил за собой, благо арендная плата была небольшой. Он как-то сказал мне, что на оставшиеся от Сая деньги они с Люсиль смогут купить себе время и возможность заниматься любимым делом. Но в то лето времени на живопись у него почти не было. Целыми днями он с утра до ночи глотал пыль и что — то пилил, строгал, сверлил, сколачивал. Сам клал стены, чтобы разгородить пространство мансарды на комнаты. Сам облицовывал кафелем ванную, после того как слесарь установил сантехнику. Сам мастерил встроенные шкафы, сам возился с проводкой, сам вешал кухонную мебель, а потом, поздно ночью, возвращался в мастерскую, где крепко спала Люсиль, и рисовал. Рисовал отца. Им двигала энергия скорби. Билл понимал, что со смертью Сая он обрел второе начало, что титанические труды этого горького лета из физических должны перелиться в духовные. Он работал во имя отца и ради будущего сына.
Как-то вечерком, в первых числах августа, за считаные дни до рождения Мэтью, мы с Берни Уиксом зашли к Биллу в мастерскую. Нам хотелось взглянуть на его эскизы к большой портретной серии, которая мало-помалу вырисовывалась из огромного количества набросков: Сай сидит, Сай стоит, бежит, спит… Тасуя рисунки, Берни вдруг на мгновение замер и произнес:
— Ты знаешь, мы ведь однажды с ним замечательно поговорили.
— На вернисаже? — вяло уточнил Билл.
— Нет, недели две спустя. Он приходил еще раз, чтобы взглянуть на твои работы. Я его узнал, и мы разговорились.
— Он специально приходил в галерею? — ошеломленно спросил Билл.
Берни пожал плечами:
— Я думал, ты знаешь. Пробыл там не меньше часа. Очень внимательно все рассматривал, так, знаешь, неторопливо: постоит перед холстом, идет к следующему.
— Значит, он приходил еще раз, — растерянно повторял Билл. — Все-таки приходил.
Мысль о повторном визите Сая в галерею не покидала Билла, ведь это было единственным доказательством отцовской любви. А что он видел раньше? Отец не вылезал со своей картонажной фабрики, так что им оставались лишь редкие встречи по исключительным поводам, вроде матча малой бейсбольной лиги, школьного спектакля, первой выставки — вот и все проявления родительского долга и отеческой привязанности. Негусто. Рассказ Берни добавил новый слой к портрету отца, который Билл писал у себя в душе, и непостижимым образом укрепил его преданность 'Галерее Уикса'. Что делать, в сознании художника вестник и весть слились воедино. Так что Берни, покачиваясь с носка на пятку, стоял перед холстами с портретами Сая, перебирал пальцами ключи, бумаги и железяки, которые, как объяснил Билл, станут элементами коллажей, и глаза его горели охотничьим азартом. Он чуял поживу. Роды — штука жестокая, кровавая и крайне болезненная, и никакие аргументы не убедят меня в обратном. Я слышал сотни историй о роженицах, которые в чистом поле жали-косили, потом садились на корточки, тужились, рожали, перегрызали пуповину, привязывали младенца себе на спину и снова брались за серп. Увы, не на такой женщине я был женат. Я был женат на Эрике. А это означало, что мне пришлось ходить с ней вместе на курсы по подготовке к 'мягким родам' и выслушивать там лекции по технике дыхания. Джин Роумер, наша инструкторша, коренастая крепышка, в неизменных шортах до колен и тяжелых кроссовках, говорила о родах как об экстремальном виде спорта, а аудиторию свою делила на 'мамочек' и 'ассистентов'. Нам показывали фильмы, в которых атлетически сложенные женщины, не морщась, приседали во время схваток у стеночки и прямо-таки выдыхали из себя младенцев. Мы упражнялись в технике верхнего и нижнего дыхания и закрывали глаза на мелкие издержки грамматики всякий раз, когда раздавалось призывное: 'Ляжьте на пол!' В свои сорок семь лет я мог претендовать среди будущих папаш на почетное второе по старшинству место. Пальма первенства принадлежала шестидесятилетнему бодрячку по имени Гарри, у которого уже были взрослые дети от первого брака. Теперь он, не щадя себя, готовился рожать второго ребенка со своей второй женой, которой было, наверное, за двадцать, хотя выглядела она на семнадцать.
Мэтью появился на свет 12 августа 1977 года в больнице Святого Винсента. Я стоял рядом с Эрикой и видел ее искаженное лицо, изгибающееся тело и стиснутые кулаки. Вся- часть первая кий раз, когда я пытался взять ее за руку, она отталкивала меня и отрицательно мотала головой. Моя жена не кричала, зато в соседней родовой, дальше по коридору, какая-то несчастная голосила так, что стекла дрожали. Вопли чередовались с отборной бранью на английском и на испанском. Очевидно, у нее тоже был 'ассистент', потому что после нескольких секунд необъяснимого затишья стены сотряс вопль:
— Пошел ты со своим дыханием! Дыши ему! Сам дыши хоть через жопу! Ма-а-а-ама, умираю!
Перед самой развязкой глаза Эрики вспыхнули экстатическим огнем. Врач велел ей тужиться. Сквозь стиснутые зубы у нее вырвалось почти звериное рычание. Облаченный в белый хирургический халат, я стоял рядом с врачом и видел, как в окровавленной промежности прорезывается мокренькая, темноволосая головка моего сына, вот уже видны плечики и все остальное. Я увидел его раздутый пенис, увидел, как закрывающееся влагалище исходит кровью и водами, услышал слово 'мальчик' и почувствовал, как пол уходит из-под ног. Медсестра пихнула меня в кресло, и вот я уже держу своего сына на руках. Я смотрю на его красное морщинистое личико, на мягкую шишковатую головку и произношу: 'Мэтью Штайн Герцберг', а он глядит мне прямо в глаза и морщится.
Он поздно пришел в мою жизнь. Для отца новорожденного у меня было слишком много седых волос и морщин, но свое отцовство я воспринял с восторгом изголодавшегося. Я с изумлением смотрел на сына: тоненькие красные ручки и ножки, венозная культя пуповины, головка, лишь в одном месте поросшая темным пушком. Мы с Эрикой пристально изучали и запоминали все, что было с ним связано, любые мелочи: жадное чмоканье во время кормлений, горчично — желтые продукты пищеварения, движения крошечных конечностей и обращенный куда-то внутрь себя взгляд, который мог означать, в зависимости от настроя наблюдающей стороны, либо будущую гениальность, либо врожденное слабоумие. Поначалу Эрика называла его не иначе как 'наш безымянный голыш', и только неделю спустя он стал Мэтью, или Мэтом, или Мэтти. В те первые месяцы материнства Эрика вдруг приоткрылась для меня с абсолютно новой стороны. В ней появились покой и уверенность. Прежде она была нервной и возбудимой, и стоило ей разойтись, как в голосе начинали звенеть пронзительные истеричные ноты, причем в таком регистре, что хотелось втянуть голову в плечи, словно кто-то водит вилкой тебе по голой коже. Но в те первые дни подобных вспышек практически не было. Можно, наверное, сказать, что на Эрику снизошло умиротворение. Мне иногда казалось, что это вроде как и не моя жена. Несмотря на хроническое недосыпание и темные круги под глазами, ее черты стали намного мягче. Порой, когда Эрика кормила Мэта грудью, она вдруг смотрела на меня с такой щемящей нежностью, что я думал, у меня сердце разорвется. По вечерам я читал перед сном, а Эрика с Мэтом спали рядом. Рука Эрики обвивала сына, его головка покоилась у нее на груди. Даже во сне она ни на минуту не забывала о нем и просыпалась от малейшего писка. Я откладывал книгу и разглядывал их при свете ночника. Теперь-то я понимаю, насколько выиграл оттого, что был немолод. Я впервые твердо