Бонавентуры, но этот был больше и солиднее, башни и башенки тут были выше, и их было больше, оконные витражи – роскошнее, И сквозь туман его желто-серые кирпичные стены, казалось, тускло светились, придавая дому облик призрачного замка, парящего в облаках.
Перед особняком был припаркован только «лексус» угольного цвета; машин «Иммьюникейта» не было. Я прошел туда, где находились подсобные помещения. Из старомодного гаража с деревянными дверями, рассчитанного на шесть машин, казалось, автомобили разъехались совсем недавно. Другие гаражи были заперты, на дверях некоторых висели замки. Я обнаружил три машины: черный «фольксваген поло», зеленый спортивный «ягуар» и красную «ауди» с откидывающимся верхом, принадлежавшую Линде.
Тяжелая парадная дверь была приоткрыта, я ее распахнул и вошел в холл с мраморным полом, лестница из красного дерева вела наверх, в дальнем конце она делала поворот; с потолка свисала хрустальная люстра. Стены холла были увешаны портретами суровых особ в темных одеждах девятнадцатого и начала двадцатого веков: купцы и дельцы, явно не королевской крови; на каждом раскормленном лице – самодовольное выражение благополучия и респектабельности. Интересно, кто они, подумал я. Кем их тут представляют, и вообще какое они могут иметь отношение к тем, кто проживает в этом доме?
Один из жильцов как раз стоял у камина в гостиной, размеры которой составляли добрую половину футбольного поля. Здесь были представлены разные стили: мебель эпохи регентства сочеталась с завитушками в стиле рококо, они в свою очередь уступали место китайщине; здесь были и кожа, и шелк, и шерсть, отделанные рюшами драпировки и жалюзи, ковры, паласы и лакированный паркетный пол, диваны, шезлонги и кресла с подлокотниками; позади громоздился белый рояль, на нем валялась сумочка из розового вельвета в горошек. Казалось, что владелец этой комнаты не хотел или боялся принять решение, для чего предназначены эта комната и весь дом. Это был образец социальной нестабильности и полной сумятицы в голове.
За решеткой камина пылал огонь, сосновые поленья трещали и шипели. К большой каминной полке из резного дерева прислонился человек в пиджаке в мелкую клетку (рисунок «пепита»), в бежевых галифе из твида и коричневых замшевых туфлях. В зеркале я видел отражение его худого в пятнах лица, а он – моего.
– Имон Лоу, – приветствовал меня он.
– Эдвард, – поправил его я.
– Прошу прошения, твоего отца звали Имон. Знаешь, почему тебя так назвали? Эдвард – это Имон по-английски. Он хотел быть современным, что ли?
– Рассказывали, что его мама хотела назвать его Эдвардом. Но священник был сторонником Де Валера[2] и не хотел крестить ребенка именем английского короля. Вот он и стал Имоном.
– Зато отыгрался на тебе, сынок. Так и должно быть, настоящее смывает грехи прошлого.
На его изнуренном лице засветилась улыбка, от которой маленькие водянистые глазки показались еще более пустыми.
– Вы не удивились моему появлению, – заметил я.
– Я тебя ждал. Дольше, чем сам это осознавал.
Он жестом указал мне на белый диван у камина. Я отрицательно покачал головой, вытащил полученную от Джеммы Кортни фотографию и показал ему. Он опустился в белое кресло у огня и стал рассматривать снимок.
– Три мушкетера, – нежно произнес он. – А вот кто эти женщины, не помню.
– Потому что ты замечал только меня, Джон, – раздался резкий язвительный женский голос. Я раньше не замечал, что у нее такой явный акцент, у Барбары Доусон; может быть, она не считала нужным его скрывать, когда в руках есть пистолет.
– Он тут уже ни к чему, милая, – сказал мужчина, – на этом этапе уже ничего не добьешься.
– Мне нравится ощущать его в руке, – пояснила она.
Барбара Доусон, в черном брючном костюме, на шее шарф цвета баклажана, уселась в белое кресло по другую сторону камина, держа в руках иссиня-черный тусклый «Сиг Сойер Компакт».
– У Джорджа Халлигана такой же, – сказал я ей. – Он годами исправно снабжал вас оружием. Сначала «Глок-17», теперь этот.
Она взвесила пистолет в руке, лицо ее было непроницаемо.
– Помните миссис Бёрк из Фэйган-Виллас? – спросил я у Барбары.
Барбара отрицательно покачала головой.
– Зато она прекрасно помнит и вас, и то, как вы бегали за двумя мужчинами: Джоном Доусоном и Кенни Кортни. Не могли их различить, сказала она. Не знаю, тогда ли я понял или позже, что кто-то не хочет, чтобы я видел фотографию, где Доусон и Кортни вместе; а может, когда обнаружил, что Кортни бросил жену и дочь после того, как исчез мой отец. У него появился второй шанс заполучить любовь всей его жизни, так он объяснил. Честно говоря, думаю, что я понял все только минуту назад, когда увидел его лицо в зеркале.
– Понял что? – спросила Барбара.
– Что Джон Доусон мертв и его тело похоронено в фундаменте ратуши. И все эти годы его роль исполняет Кеннет Кортни.
После этих слов в комнате стало так тихо, что у меня зазвенело в ушах, как от ветра в туннеле. Первое, что я услышал, было шипение поленьев в камине; потом щелкнул предохранитель; потом через окно неожиданно донеслись отдаленные крики чаек.
– Ну и хорошо, – спокойно сказал Кеннет Кортни. В его глазах стояли слезы. – Молодец. Наконец- то.
– Полиция опознала тело, найденное в ратуше Сифилда, как Кеннета Кортни, – заявила Барбара.
– Кортни опознали по одежде, в которой он был. Сейчас они проверяют слепки с зубов Джона Доусона. Думаю, что они совпадут.
– Еще бы им не совпасть! – улыбнулся Кеннет Кортни.
Туман клубился за огромными окнами, и на миг передо мной мелькнул Капитан Привидение, ожидающий на берегу возвращения своего брата-близнеца и своей потерянной любви.
– Заткнись, – зашипела на него Барбара. – Больше ни слова.
– А что такого? Ты видишь, все выясняется. Самое малое, что мы можем сделать, – это рассказать бедному парню, где похоронен его отец.
– Мне-то откуда знать, где он похоронен.
– Следовало узнать, прежде чем мы…
– Заткнись, предупреждаю тебя.
– А иначе ты меня застрелишь? Ты прекрасно знаешь, я готов уйти в любой момент.
– И оставить меня одну в доме, полном призраков?
– Ах, вот в чем дело! Тогда, если не возражаешь, давай без угроз. И поставь, пожалуйста, пистолет на предохранитель.
Кеннет Кортни поднялся, подошел к инкрустированному столику под большим подъемным окном, взял с него бутылку виски с черно-белой этикеткой, бутылку воды и три хрустальных стакана. Он разлил виски и раздал нам.
– Это «Лафрейг», – объяснил он. – Кажется, будто пьешь горящий торф.
И одним залпом выпил свой. Слезы снова выступили у него на глазах. Он никак не мог перестать улыбаться, но улыбка была не от удовольствия, не от радости. Он казался актером без роли, самозванец в жизни, которая не была уже его жизнью. Он налил себе снова. Барбара не обращала на него внимания, но пистолет на предохранитель все же поставила. Я чувствовал, что мне не надо пить, но не мог отказаться. Вкус напитка вызвал у меня в памяти ту ночь, когда я выпивал с Томми Оуэнсом, ночь после похорон матери. Казалось, это было очень давно.
– Моего отца убил Джон Доусон, да? – спросил я ломающимся голосом.
Барбара посмотрела в свой стакан и кивнула. Я это знал уже давно, но, услышав подтверждение, понял, что все-таки питал какую-то надежду. Я сделал глоток из стакана и заговорил.
– Я не могу понять вот чего. Если Джон Доусон был готов убить моего отца, чтобы быть с моей