– А Хэзер тебе не помогала? Не была при этом? – спросил он.
Милена пошевелилась в кресле.
– Хэзер всегда где-то рядом.
Время от времени Хэзер появлялась, она была чем-то вроде противовеса сочувственным видениям. Милена иногда ее допускала, пообщаться с Элом. Он ведь не сможет с ней поговорить, когда Милена умрет; ведь она заберет ее с собой.
– Она вам в помощь, – сказал Майк таким тоном, что можно было подумать: он и вправду все понимает.
– Ты-то откуда знаешь? – повелительно спросила она с подушек, из-под слоя одеял. Одеяла Милена обернула вокруг себя поплотнее и устроилась так, чтобы смотреть непосредственно в небо. Ей было холодно. – Я тут весь день раздумывала, как со всем этим быть. – Своей птичьей лапкой она указала на разбросанные по полу вещи. – Это все в основном Ролфы. Надо будет, чтобы бумаги перешли на хранение к ее сестре Зои. Заметь, не кому-то там из их семейства, а именно Зои. Ты понял?
– Да, – промямлил Майк Стоун, прислонясь к притолоке балконной двери. Он предпочитал не сидеть, а стоять. А также проводить время не в одной комнате с Миленой, а в смежной. Он чувствовал, что своим присутствием ее раздражает.
– Бумага, на которой написана музыка, – не партитура, дурачина, а ноты; да вот же, вот же они! Их отдать Сцилле, и никому больше. Музыку эту запомнил Джекоб, а Сцилла добыла для меня бумагу, вещь по тем временам неоценимую. А это – крестик Джекоба, и я хочу, чтобы он перешел к тебе.
– Спасибо, – прошептал Майк Стоун.
– Ну чего разнюнился, – сказала Милена. – Выпить хочу. Виски. Чистого, неразбавленного.
Милене казалось, что она прожила жизнь, опекая других. Пускай теперь и за ней поухаживают.
Майк Стоун, шаркая, заколыхал разбухшими бедрами в сторону кухни. Это шарканье Милену просто бесило. Он что, не может поднимать ноги хотя бы на миллиметр? Жар распускался в желудке зловещим бутоном и внимания к себе привлекал уже не меньше, чем поздняя беременность. Милене последнее время неоднократно снилось, что она рожает чудовищ.
– Шевелись! – крикнула она, внезапно свирепея. Ей еще никогда так не хотелось выпить.
И тут во внутреннем ухе жарко прошелестел похожий на вирус голос:
– Ты что-то там сказал? – громко спросила Милена.
– Нет, – донеслось из кухни вместе с шарканьем.
– Начнется уже вот-вот! – Милена теряла терпение. Песнь Тридцать Третья. Данте с его чертовыми звездными номерами. Того и гляди, в них запутаешься.
«Шарк-шарк, топ-топ». Ну куда он там запропастился?
– Тебя за смертью посылать, – язвительно сказала она, физически чувствуя, как лицо у нее скукоживается, будто старый башмак, на который попала соль со снеговой каши зимнего тротуара. Ей хотелось думать и излагать мысли приятно и красиво, но не было времени. Хотелось шагнуть вспять и обозреть свою жизнь целиком, но этого не давал сделать целый сонм разных раздражающих мелочей, эти одеяла, эта боль и истома, которые грызли, как мыши. Точнее, как те клещики, что сейчас сглатывали последние крохи ее жизни.
– Спасибо, – сказала Милена, принимая стопку, и, поджав губы, вдохнула запах виски, а затем глотнула. Стоило пригубить, как язык защипало, и она закашлялась.
– Тебе удобно, родная? – спросил Майк. Как же он медленно волочится; валун и тот двигался бы быстрее.
– Да удобно мне, удобно. Садись давай, а то еще ушибешься ненароком.
А что вообще в итоге приплюсовывается к жизни? Набор воспоминаний – хаотичных, разрозненных, скрытых так глубоко, что по большей части уже и не всплывают на поверхность? Особой отметины после человека в общем-то не остается. Ну, какие-нибудь предметы для раздачи да горстка пепла, которая развеивается над любимым местом. Пепел самой Милены должны будут бросить в реку.
Сделав еще пару мелких глотков, Милена почувствовала, что ее мутит, и отставила стопку.
– Что хочу, то и пью, – отрезала Милена вслух.
– Что-нибудь еще принести, родная? – спросил Майк Стоун.
– Да не надо мне ничего, – отозвалась она раздраженно. – Ты же мне уже притащил. Кстати, не виски, а дерьмо. Не суррогат, часом?
Майк завозился на стуле, пытаясь встать.
– Да сиди ты! – сорвалась на крик Милена, при этом сердясь на собственную несправедливость к Майку. – Сиди!
«Не надо было пить эту гадость», – запоздало пожалела она, чувствуя, как сверху словно опускается тяжкое бремя, вдавливающее ее глубже в кресло. Ощущение было такое, будто кресло приходит в движение на манер центрифуги. На редкость жуткое ощущение. Милена, сопротивляясь, собрала в кулак всю свою волю.
Сжав губы, она, дернувшись, оторвала голову от подушки.
– Ну почему не начинается-то? – воскликнула она.
Внизу зашевелились Жужелицы. Что странно, разговаривали они при этом вразнобой, не в унисон.
Майк Стоун, что-то вспомнив, с трудом нагнулся и поднял с пола замусоленный комочек войлока. Куклу он пристроил Милене на живот. Милена начала привычно поглаживать Пятачку уши. По вечерам они всегда смотрели «Комедию» вместе, как будто Ролфа при этом отчасти была по-прежнему с ними.
В небе зазвучала труба. Начиная с июня, с интервалом через день, она возвещала начало очередной Песни.
На горизонте северным сиянием ожили зыбкие сполохи чудесного света.
И вот, словно новая планета, взошла и развернулась на небе очередная панорама «Комедии». Каждый вечер в начале представления проигрывалось окончание предыдущей Песни.
Зрителю предстал Данте, как бы взбирающийся по краю мира. В предыдущей Песни он проходил самый верхний круг Чистилища, сквозь огонь, очищающий души тех, чьим единственным грехом была любовь. По кругу в направлении, противоположном движению всех остальных, следовали приверженцы однополой любви. «Грех Цезаря», как это называл Данте. Грех любви был грехом наивысшего порядка, то есть тем, что нуждался в искуплении в последнюю очередь. Любовь исходила пламенем, и наступало восхождение в земной Рай, Эдем.
Здесь, в Эдеме, Данте испивал вод Леты, и память его очищалась от греха. Утрата памяти даровала ему свободу.
– Не надо было мне пить то виски, – произнесла Милена вслух. Жужелицы загомонили еще оживленнее. Они о чем-то спорили. «Она хочет его увидеть!» – выделялся среди гвалта высокий женский голос, не стесняясь того, что мешает наблюдать зрелище.
Данте восходил, а вместе с ним в Рай попадал и зритель. Небо наверху заполняли древесные кроны. Эдем оказался Архиепископским парком около Ламбетского моста.
Это был парк в том виде, в каком его запомнила Милена в день своего рождения. Под плавное течение музыки Ролфы деревья вбирали и источали свет. Но теперь там было еще одно дерево, новое.
Оно накладывалось на памятный образ парка, отчего было слегка расплывчатым – огромное дерево с грациозно свисающим занавесом из ветвей и мозаично пестрой корой. Листья напоминали кленовые, только были немного поменьше. И в «Комедии», и на самом деле дерево это называлось Древом Небес. При виде его на глаза Милены безотчетно навернулись слезы – хотя она и не помнила, где могла видеть это дерево раньше.
К Древу Небес была цепью прикована телега уличного торговца. Она символизировала Истину. А у Данте она была символом католической церкви и затем уносилась древним змием в виде дракона. Данный вариант «Комедии» состоял из двух аллегорий – старой и новой, – из которых обе были доступны зрительскому пониманию благодаря вирусам-суфлерам.
Старой телегой завладевали Вампиры Истории и Зверь, Который Был и Которого Нет [30]. Кожа у древнего змия матово лоснилась, отражая в своих чешуях мимолетные