мебель, кончается день, приходит ночь, Саффи уже две ночи не смыкала глаз, ей страшно, и все тихо.
И вот что самое удивительное: каждый раз, когда все тихо и спокойно, погода хорошая, окна открыты, из них доносится музыка и вкусные воскресные запахи, дома не сидится, люди вышли в садики, мастерят кто что, болтают… и вдруг – ад, крики, развалины, исковерканные трупы – и так же внезапно снова наступает тишина, все спокойно, и небо опять безмятежно голубое…
Саффи прижимает Эмиля к груди, ему шесть недель, он поел и срыгнул, он спит и блаженно улыбается, и тоненькая струйка молока стекает из уголка его губ. Она вытирает ее чистой тряпочкой.
Запаха мужчины не хватает во всех домах, ни кожи, ни табака, ни мужского пота, пахнет крапивным супом и материнским страхом, а на деревенских праздниках старики играют как могут вальсы Штрауса… и женщины танцуют с женщинами.
Мама Саффи поет. Она прижимает к груди двухмесячного Петера, дитя прошлогодней побывки, ну да, работа на заводе Байера – не синекура, это тоже военная служба, нельзя поехать куда захочется и когда захочется, Петер зарылся головенкой в мамину грудь, а она поет, для него и для других детей, “Alle meine Entchen schwimmen auf dem See”, все мои утята плавают в озере, плавают в озере, их пятеро, они облепили ее, тискают, хватают за что придется, каждому хочется ее потрогать, хоть краешек платья, хоть локоть, хоть локон, Kopfchen in das Wasser, Schwдnzchen in die Hцb… Она качает Петера и поет, и почти ничего больше не слышно, почти ничего, головкой в воду, хвостиком вверх, нет, это не самолетное эхо отдается в теле Mutti, это ее песенка, но потом – никуда не денешься – они явственно слышат за песенкой тот самый знакомый гул, и вот оно: протяжный свист, и ночное небо взрывается салютом, загорается тысячей елочных свечей, О Tannenbaum, и Саффи больше нет, нет ничего, кроме леденящего ужаса, тряски, вихря, воздушного смерча, снаряды рвутся, кажется, в ее голове – словно череп раскалывается, трескается, – и звенят, разлетаясь, осыпаясь, оконные стекла, веселый звон – ха-ха-ха, динь-дон, ряженые идут! – а потом крик.
Бесконечный женский крик, он раскалывает вас надвое с головы до ног, как молния раскалывает небо. Это не здесь так истошно кричат, здесь мы – вот они все, забились в один угол горкой ручек-ножек, – это рядом, в соседний дом, наверно, угодило, неужели никогда не прекратится этот крик? Да что же это такое?
Все кончилось. Самолеты улетели, и снова тишина, слышны только рыдания фрау Зильбер, соседки. Сегодня ее очередь, не наша, крыша ее дома обвалилась, и ее дочке Лотте, семи с половиной лет – Лотта, лучшая подружка Саффи, та самая Лотта, с которой Саффи играет по воскресеньям в лошадок, Mensch argere dich nicht, не переживайте, это игра такая, жизнь такая, если я попаду на ту же клеточку, что и ты, тебе не везет, возвращаешься в конюшню и не можешь выйти, пока не выкинешь шестерку, кидаешь- кидаешь кубик, а шестерки все нет, не везет, но стоит ли переживать, надо уметь проигрывать, если ты хороший игрок, ведь игра есть игра, жизнь есть жизнь, воспитание, хорошие манеры, где розы, там и шипы, привыкай уже сейчас, можешь тяжко вздохнуть, но потом лучше пожми плечами и постарайся рассмеяться, потому что игра есть игра, правда? – Лотте размозжило правую ногу и правую руку большой потолочной балкой.
Саффи прибегает вместе с мамой: Лотта так и лежит там придавленная, без движения, без сознания – мертвая? – нет, не мертвая, она дышит, но руку и ногу не вытащить из-под тяжелой дубовой балки, там сплошное кровавое месиво.
Эмиль спит.
Звонок, не сирена.
Иди к двери, открой, ничего не взорвется, никто не умрет.
Это консьержка, мадемуазель Бланш. Ей бы не хотелось, чтобы Саффи подумала, будто она вмешивается не в свои дела, но… она немного обеспокоена: никто не выходит из квартиры месье Лепажа, с тех пор как он уехал двое суток назад. Она решила наведаться, просто для очистки совести.
– Вот, мадам, – она протягивает конверт, большой, но не такой уж толстый, – я не смогла просунуть его под дверь.
От этой лжи все ее рябое одутловатое лицо заливается краской, даже родинки становятся темнее, что не мешает ей воспользоваться случаем и внимательно рассмотреть молодую женщину. Да, похоже, она малость не в себе, эта мадам Лепаж… И выглядит еще худее и бледнее обычного… А так с виду в ней никаких перемен: одета и причесана, как всегда, безукоризненно и заурядно.
– Маленький спит, – говорит Саффи консьержке, словно оправдываясь, что не может предъявить ребенка. Она едва не добавляет: “Он жив”, – но мадемуазель Бланш уже пятится, приложив палец к губам.
– А-а! Простите, он отдыхает! Надеюсь, я не разбудила его звонком…
И спешит ретироваться. Успокоенная. Действительно, очень славная женщина.
Здесь, собственно, воспоминание Саффи обрывается. Она не помнит, что делали они потом с соседками и со всей детворой, удалось ли им самим сдвинуть балку так, чтобы дом не рухнул окончательно, или приехала “скорая помощь”, автокран, пожарная машина… Ее воспоминание обрывается здесь, но в память врезалось еще одно: сирень в цвету, сирень и ветер, потому что этот апрельский день был ясный и ветреный и возле дома фрау Зильбер кусты сирени трех цветов, белые, лиловые и густо-фиолетовые, качались на ветру. И так хорошо на этом ветру дышалось, и запах сирени щекотал ноздри Саффи – смотрите, сирени ничего не сделалось, она красивая, она беззаботная, как будто мир только что сотворен, как будто Боженька под вечер взглянул, довольный, на Свое творение и ушел спать – отвернувшись от дома, где Лотта под балкой потеряла сознание от боли, Mensch argere dich nicht, стоит ли переживать, это ведь только игра, посмеемся и начнем новый кон, а если проиграешь, все равно смейся, потому что главное – не оказаться плохим игроком…
Саффи укладывает Эмиля в кроватку, у него есть своя отдельная комната, детская для маленького французского мальчика, обои с самолетиками, плюшевые зверушки на этажерках, комод, где все аккуратно разложено (в верхнем ящике пижамки, в среднем пеленки, в нижнем распашонки), кроватка с сеткой и стол для пеленания, а на нем бутылочка с водой, детский крем, присыпка для нежной детской попки, маленький гребешок и шелковистая щеточка для шелковистых детских волосиков… Она накрывает его теплым одеяльцем (только до подбородка, не с головкой!) и заводит музыкальную шкатулку, бабушкин подарок, которая играет “Лебединое озеро” Чайковского.
Музыкальные инструменты такие же глупые, как птицы, думает Саффи. Они не умеют молчать. Кусты сирени никогда не перестанут раскачиваться на ветру, ветер – дуть, небо – безмятежно голубеть, а птицы и флейты – петь…
Лотта умерла. Им так и не удалось ни сдвинуть балку, ни вызвать “скорую” и аварийную службу, она так и лежит там, уже мертвая, мертвая, а у фрау Зильбер нет других детей, и она сидит на крыльце, уткнувшись лбом в колени, обхватив ноги руками, и тихонько качается, как ветки сирени на ветру, без конца, без остановки. Когда наступает вечер, мама Саффи берет за руку маму Лотты, которая теперь ничья мама, и уводит ее в их дом: их дом в тот день еще цел. Она сварила молочный суп с картошкой, но ничья мама отказалась есть, села в уголке у погасшей печки, в той же позе, уткнувшись лбом в колени, обхватив ноги руками, и качается, качается…
Саффи, ее братья, сестры и мама, сидя вокруг стола с молитвенно сложенными ладонями и опущенными глазами, от всего сердца благодарят Боженьку за Его благодеяния. Жизнь для них в этот вечер – несказанное блаженство, потому что никто из них не Лотта: их языки могут распробовать суп, их прижатые друг к другу ладони теплы, а не холодны, шесть их голосов хором повторяют слова молитвы. Каждое мгновение этого вечера являет им Божью милость – ведь ничья мама все качается в углу, напоминая, что никто из них не Лотта, нет, каждый остался собой, живым и полным жизни, и руки и ноги на месте, и зубы во рту тоже, и живот, в котором теплеет от горячей вкусной еды.
“Лебединое озеро” оборвалось на полуфразе. Эмиль дышит часто и ровно.
Но как же мы ухитрились нажить столько врагов? Почему они преследуют нас здесь, у нас дома, жгут и убивают, что мы им сделали?
Саффи не знает, кого об этом спросить.