не помогло, — пала. И корова и теленок и все свиньи подохли. Стали искать, и нашли: на столбе в конюшне лежат в тряпочке обвязаны женским волосом лапки по локоток — три крысьи и три белочьи. А дядя все к маме пристает. Мама и согласилась. Пошла с ним за амбар да там и задавила его. Так ему и надо.
— Так ему и надо, — повторялись Вольгины слова да где-то там, под вагоном. Но кому бы там быть под вагоном?
— На-строй-щик! А ты… кого ты убил? Настройщик!
Смеялась Вольга. Хлебников тоже смеялся. Как странно: ему и в мысли никогда не приходило убивать. И почему его спрашивают?
Поля волновало ветром, — падал хлеб, словно кланялся. Вот крикнула Вольга что-то та-гпичьи, и скрылась. Где Вольга? Под лавкой? — Нет. Да не в окно же улетела? — Нет.
— Вольга!
У Хлебникова была открытка и огрызок карандаша. Прилаживаясь, он стал писать — выходили вместо букв каракули и какие-то блошьи ноги. Но это было неважно, только бы написалось. А хотелось ему написать на волю, какая жалкая та жизнь, которая идет на воле по-прежнему, как вчера и третьего дня, и все-таки такая завидная, такая дорогая, дороже всего.
Хлебников передал письмо конвойному. Конвойный по складам принялся за чтение. Выходило очень смешно. Конвойный подсмеивался. И другие солдаты подхохатывали: уж очень смешно.
Молча отошел Хлебников от солдат, бледный, губы тряслись. Едва протолкался к окну. Окно облепили арестанты: всем хотелось посмотреть на город, к которому подходил поезд. Вольга тоже карабкалась. Какой-то рваный, безносый бродяга держал ее под мышки, — девочка визжала.
— Арестанты, эй, арестанты! — подбрасывая шапки, кричали на откосе пузатые ребятишки, как в царские дни кричат у плошек ура.
Поезд остановился.
И в вагоне поднялась давка. Достать кипятку и как можно больше, — вот что занимало всякого. Гремели посудой, кричали, столько рук протягивалось за кипятком, шпарились. Дело дошло до драки.
Часовые, охранявшие дверь — шашки наголо — унимали и уламывали и так и сяк: кулаком и шашкой.
— Ты мне голову проломишь, морда, одна голова-то! — оборонялся какой-то облезлый.
Старушонка-пересыльная тыкалась с чашкой — воды в чашке капля, все расплескалось.
— Как кот наплакал, — жаловалась старуха, вся засиверелая, клюквенная.
— Всем хватит, — утешал часовой, передавая чайник, — обопьешься, паскуда.
— В горле пересмякло, — хныкала старуха, расплескивая и последнюю каплю.
Снова тронулся поезд. Поехали. Вагон размещался. Словно за самоваром, так мирно и тихо. В чем-в чем, а в чаю да в хлебе вагон дружен. Уж не задирали и не ругались.
Странник в рыжей скуфейке, сам тощий, с козьей бородкой и в синих большущих очках, примостился в бабьем углу около баб. Вел странник с бабами душеспасительную беседу, за словом в карман не лазил.
Странствуя, о. Михаил все святые места обошел: был и на святом острове Соловце, и в Иерусалиме и на Афоне. На Афоне о. Михаил питался
— Вроде копченой колбасы, один фимиам эти осьминоги, — о. Михаил сухо покашливал, — а еще был я и в Царьграде, а живет там русь, литва, ляхи, грецы, жиды; русь одесную, прочие же народы ошую.
— А турки, батюшка?
— Турки в изобилии по той местности не водятся, попадается какой и то больше из негодящих: сарацин. И бесчисленное множество в земле той всех благ и благо-растворений видимых и невидимых: всякое деревцо цвет свой выпускает, и ель и сосна розаном цветут, на дубе же маврийском тюльпаны.
А Москва-река там шире Волги…
Охали бабы. Вот бы туда попасть, хоть на денек один!
А на другом конце вагона шел другой разговор. Чай располагал, такой уж напиток словесный.
— Эмалиоль. Что такое
— Да ты толком рассказывай.
— Эмалиоль, — вступился конвойный, — это неприятель, как японец, в желтых морях живет.
— Нет, не неприятель, — взъерошенный арестант перестал улыбаться, он готов сызнова рассказывать: авось найдется такой, кто скажет ему, к добру его сан или к худу, — эмалиоль, да, эмалиоль вот снится, будто почесалось мне в боку, стал я бок чесать и вырвал бородавку. Смотрю, а на бородавке насекомое — вроде собачьей блохи — белое, шея длинная, туловище кольцами свернуто, с ногами, а на голове семь зубов, — ест бородавку. Я и говорю: «Бородавка мертвая». А сама блоха будто подняла голову: «Теперь, говорит, я умру». И стала вянуть. И говорит мне чей-то голос: «Имя насекомому Эмалиоль». Тут я и проснулся.
Слушатели прихлебывали чай, дули на блюдечко. Никто ничего сказать не мог.
— Надо спросить князя, князь все знает, — отыскался, наконец, выход.
— Князю виднее, — подхватил вагон.
Князь тоже пил чай. Кругом него стояло много народу. Не подступишься. Всякий со своим. Жаловались, просили защиты.
Древняя старушонка повеселевшая — на ее долю пришлось целых три чашки, да с верхом — приставала к князю жалостно:
— Заступись, кормилец, ваше сиятельство… спаси, родной, кровь нашу крестьянскую пьют, Шарыгин староста от Покрова по миру пустил…
Хлебников едва протолкался.
— Что я для них сделаю, я такой же, как все! — князь подвинулся, чтобы дать Хлебникову место.
Но и Хлебников почему-то почувствовал, что князь не такой, как все, и если захочет, все сделает.
— На вечере я был в гостях, там меня и арестовали, не дали переодеться, — князь запахнул сюртук и улыбнулся.
И вот в улыбке его и сказалось все: почему так тянет к нему и все ждут от него чуда.
Кто он, за что арестован? — спрашивать не решались и передавались по вагону невероятные истории и задавались вопросы какие-то вокруг да около.
Между тем в бабьем углу душеспасительная беседа все более и более оживлялась. Речь о. Михаила проникновенна, голос умиленный.
— Встав Макарий зело рано, и иде сквозь пустыню и срете на пути беса, на камне сидяща… аки цепом некиим пшеницу молотящи. Искушеше, бес, преподобного, вопроси его: имаше ли сицевый? И изъем преподобный… бе бо велий зело, яко же досязати ему до пят. И возвратиться бес в место свое посрамленный, в себе дивяся бывшему.
— Так ему и надо!
— И сокрушени бяху врата адовы.
— Эмалиоль! Что такое эмалиоль?
— Э-ма-ли-оль, ваше сиятельство, эмалиоль, — арестанты притиснулись к князю.
— А вот если приснится тебе: увидишь ты ноги змеи, это к смерти, — зашамкала старушонка.
— Эмалиоль, я ничего не знаю, — князь опять улыбнулся.
— Ваше сиятельство, одолжите папироску? — какой-то ледящий, ощериваясь, семенил как трактирный половой около кутящего столика.
Князь пошарил по карманам, но портсигара нигде не было: портсигар украли.
— Жулик народ пошел, — заметил старик с позеленевшей бородой, — против американского замка силу взял.
— Без табаку скверно, — ледящий хихикал.
— Был у нас начальник — зверь, неладно кончил: оку нули его с головой в парашку, — старик подсел к князю, ты хоть руки на себя накладывай: табак воспрещал. А без табаку, не куривши известно, хоть помирай. Что делать? И пристрастился я веник курить, такой веник был, всякий день парашу им чистили. И ничего, попривык, папироски не надо. С год веником пользовался.