балета, то из оперетки, то цыганские песни в лицах, то цирковых лошадей.
Днем полагалась прогулка. Около башни маленький дворик, там и гуляли. Со двора был виден кирпичный корпус для уголовных. В верхнем окне корпуса появлялись два негра. Эти негры стали вроде представления.
— Арап Иваныч, — обращался Петров к нефам, — спой нам что-нибудь, Арап Иваныч!
И негры, гремя кандалами, выли, прищелкивали белыми, как снег, зубами. Что-то печальное и жуткое, пустынное пелось в их песне, и не было ничего смешного, но Петров и надзиратели, поджав животы, гоготали.
— Ну, теперь довольно, Арап Иваныч, сейчас старший придет, будет, Арап Иваныч! — махал ключами надзиратель, до слез нахохотавшись.
Вечерами — под замком в башне. Тишина была в башне, только мыши скреблись да вели тонко свою мышиную песенку.
Вечерами Петров караулил мышей.
Как-то в неурочное время вошел в башню
— Вы, господин, насчет тряпки давеча спрашивали, пропала она куда-то, нигде не отыскал.
— Не мышь ли уж взяла? — подмигнул Петров, вскидывая на нос пенсне.
— Мышь не мышь, а вот рассказывал мне один, тут же сидел, будто по ночам черт ходит, говорит, своими глазами видел: белый весь, а борода черная, черт настоящий.
— Какой черт?
— Уж не знаю, правда ли, а страшно: один ни за что бы здесь не остался. Завтра я еще поищу тряпку.
Старший ушел и стало страшно. Стало казаться, что по ночам кто-то ходит, эмалиоль какой-то, весь белый с черной бородою — черт настоящий. И вся легкость пропала. Петров не балагурил. И когда надзиратель — хохотун по прозвищу Ну-с перед тем, как отправиться погулять в Петровский парк, щуря сладенькие глазки, попросил помады усы помазать, Петров подал ему баночку с кольдкремом и хоть бы слово. И под негритянское пение Арапа Иваныча Петров уже не смеялся, а понуро вздыхал.
— Политику разрабатываете? — заводил разговор другой надзиратель
Петров, такой охотник языком чесать, теперь и Плотве не отзывался.
Так смутил башенный покой непрошеный эмалиоль башенник-черт, который ходил ночью по башне и воровал у Петрова тряпки. И уж нескладно пошла жизнь.
После вечернего чаю под Успеньев день, когда Хлебников с Петровым расхаживали молча из угла в угол, а в окно проникал дальний гул кремлевских колоколов, в башню привели новенького.
Это был маленький изможденный арестант Котов, по ошибке посаженный в общую к уголовным, где провел он всего несколько дней, перевернувших в нем все вверх дном и сделавшим его совсем другим на всю жизнь.
Весь вечер Котов рассказывал о порядках в
— Попал к нам один молодой арестант, красивый такой. Привели его днем, и целый день арестанты присматривались к нему, берегли его, а как пришла ночь и камеру заперли, тут-то и началось: словно по знаку набросились на него и что-то с ним только ни делали, а какие-то два негра… вспомнить страшно! Так наутро и снесли его в мертвецкую. Говорят, какой-то князь из аферистов.
— Князь?! — Хлебников описал наружность своего спутника.
— Он самый, — подтвердил Котов, — князь из аферистов.
И много всяких невероятных историй порассказал Котов и не только из тюремных подновленных скитаний, но и из самой обыкновенной серенькой жизни, проходящей незаметно и с виду скромно и даже примерно. И из всего рассказанного одно выступало ясно, что человеческую природу аршином, пожалуй, не измеришь и не разложишь ее по клеткам и судом одним не осудишь.
— Я уж и не знаю, как я теперь… — такой был припев рассказчика, человека испытанного и бывалого, для которого, по его словам, вчера еще все было ясно и понятно, и всякое дело спорилось, как едва ли у кого.
От Москвы дорога ходчее пошла. Долго по тюрьмам не задерживали, не мучили проволочками. Важных преступников не было: всех задержали в Москве, чтобы в Сибирь гнать.
Шел всякий сброд.
Проститутка
Проживала она в каком-то дорогом притоне, звался притон
— Сто чашек в день кофею выпивала, сам вор Козырев, экспроприатор, мне письма писал, эх вы, жулики, не вашего ума дело! — приплясывала Амурчик.
От ее россказней все приободрялись, так были жизнерадостны повести ее публичной жизни.
Кроме Амурчика, попутчиками Хлебникова оказались два предателя. Один тихонький и угнетенный, другой задирчивый и озлобленный, но и тот и другой очень мучались. За предательство свое они не получили никакой награды, никакого послабления, а предали они, потому что испугались — есть такие робкие, хорохорящиеся люди.
— Да зачем же вы совались в дело? Знали же вы, чем это кончится? — допытывали предателей.
— Сами не знаем, поддались. Мы не выдавали. Мы только подтвердили. Нас обманули. Полетаев всех выдал, — оправдывались предатели, и тихонький и задирчивый, валя вину на какого-то Полетаева.
— Бес попутал, — ввертывался старик, мелкий воришка.
— Каждому обязательно предстоит проявиться, — замечал философ, исколесивший этапный путь с севера на юг и с юга на север не раз и не два по всей России, — вот ты живешь тихо-смирно, и есть ты на белом свете или вовсе нет тебя, сам хорошенько не знаешь, а как уворуешь или поймают тебя или еще что, так ты уж другое дело, ты — есть и существуешь на земле, как следует во человечестве.
— Тоже и по глупости бывает, по неразумию, — поправлял мудрец философа, совсем на мудреца не похожий, а на какой-то финик.
Полетаев всех выдал. Мы не выдавали! — тянули свое предатели.
— Жулики, не мудрите, все вы пропащие, — приплясывала Амурчик.
В последней тюрьме, до которой дотащил поезд Хлебникова, началось очень по-глупому. Начальник человек солидный и совсем не глупый, распорядился отобрать у Хлебникова книгу и очки, объясняя свое распоряжение, как меру пресечения могущего возникнуть побега.
— Ну что вам стоит: каких-нибудь три-четыре дня посидеть так.
— Да я близорук, ничего не вижу.
— Тут в тюрьме и видеть нечего.
Первый злополучный день Хлебников провел в общей с другими политическими. В этот первый день почему-то их держали впроголодь. И разговор вертелся около съедобного.
— Щей бы горячих тарелку, вот бы хорошо теперь.
— А мне бы рыбной селянки, я селянку люблю!
— Телячьи ножки вкуснее.
— Ну вот еще ножки… поросенок под хреном лучше всего.
— Чаю горячего хоть бы с булкой!
— Хорошо еще стерлядку разварную с соусом!
— А я и вареной говядины съел бы.
Вечером без вечернего чаю рассадили по одиночкам, И было холодно, и есть хотелось, и пить хотелось. И только утром принес надзиратель кипятку.
— А чаю такого, какой у вас