плечами.
– Взойдут еще. Обожди маленько, – сказал он так, чтобы только не молчать.
– Должны взойти, – глухо сказал Егор, и в глазах его что-то блеснуло: была ли то слеза или росинка, сорвавшаяся с молодого листа пакленика да скользнувшая по длинной, как у девушки, Егоровой реснице?
Под утро на огородное хозяйство как бы случайно забрел и Михайлов Иван. Глянув на приятеля, сейчас же все и понял. Но не стал ругать. А утешать стал:
– Взойдет, куда она денется! Запрятал ты ее поглубже – вот она и не выберется на свет. Давай-ка покопаем, поглядим, что там и как.
Покопали. Нашли. Мощные, розовые жальца всходов неудержимо рвались кверху, и до солнца им оставалось каких-нибудь четверть сантиметра.
– Браво, Егор! Чу, чу, чу!.. Ура-а-а! – заорал Иван и в порыве великой радости свалил друга на землю и долго мял ему бока. Устав, приподнялся, помог встать на ноги Егору. Сказал, тяжело дыша: – Позднее взойдут, скорее вырастут. Помнишь о единстве противоположностей? То-то же. А теперь давай закурим. – По привычке полез сам в Егоров карман: своих папирос у Ивана Михайлова отродясь не водилось.
Необыкновенная перепись
Мне давно хотелось пройтись по всем улицам и проулкам Выселок, точнее – по тем буграм и ямам, которые остались от бывших домов и дворов и по которым только и можно определить, где проходили те улицы и проулки до середины тридцатых годов. Из пятисот изб осталось теперь лишь сто пятьдесят. Остальные триста пятьдесят – бугры и ямы. Бугры – от фундаментов. Ямы – от погребов и погребиц. Но я-то знаю, что далеко не все обитатели исчезнувших изб сами исчезли с лика земли.
В селе оказался человек, который вот уже много лет ведет необычную летопись Выселок, вернее – перепись покинувшего их населения. Человеку этому сейчас восемьдесят пять лет. Зовут его Иннокентий Данилович Данилов. Бывший унтер-офицер и ротный писарь, он две войны – русско-японскую и первую германскую – вполне сносно провел в обществе каптенармусов, фельдфебелей, ветеринаров, заведующих продовольственными и вещевыми складами.
На чердаке Иннокентия Даниловича и поныне вы можете обнаружить бренные останки разного полкового добра: голенища от сапог, от которых и теперь еще очень внятно шибает деготком и тем неповторимым запахом, который ваш нос может учуять только в ротной каптерке и нигде больше: аккуратно скатанные обмотки, обрывки теплых байковых портянок и несколько разного размера и достоинства пряжек от ремней; две или даже три помятые фляги в изношенных донельзя шинельных чехлах; две или же три бурые, порыжевшие от времени шинели, от которых на вас повеет бесконечным унынием и густопсовой солдатчиной; обнаружите вы все на том же чердаке почти всю ротную канцелярию за 1904 год; среди других бумаг сохранился полный список нижних чинов роты, составленный Иннокентием Даниловичем в канун нападения японцев на Порт-Артур. Под третьим номером, выведенная особенно тщательно, значится и его фамилия. Не исключено, что он только один и остался на белом свете из всех этих безвестных российских ратников.
Почерк высокой каллиграфии пригодился Иннокентию Даниловичу и в поздние времена. Вернувшись с войны, он заделался волостным писарем, а потом – помощником секретаря сельского Совета в Выселках, где и дослужился до пенсии. Жить, однако, без канцелярии не мог. Завел на дому собственную – ту, о которой сказано выше. Из нее-то вы и сможете узнать о совершенно удивительных вещах.
Оказывается, едва ли найдется в Союзе хотя бы один сколько-нибудь приметный городишко, в котором не оказалось бы жителя Выселок, некогда оставившего родные пределы. В Саратове их около двухсот – к ним следует прибавить потомство, родившееся уже в городе и знавшее о Выселках лишь по рассказам отца да матери; в Москве – более пятидесяти; в Киеве – шестнадцать; в Алма-Ате – десять; в Новосибирске – пять; в Воркуте – семь; на Камчатке – одиннадцать; на Сахалине – десять.
За Волгой есть поселок, наполовину состоящий из граждан села Выселки. По воскресным дням эти последние мобилизуют все, что есть в их сундуках нарядного, и, как новенькие пятиалтынные, являются целыми семьями в Выселки. Всем внешним своим обличием, а также поведением эти бывшие всячески стараются показать, что они не напрасно покинули в свое время село, что живут они теперь припеваючи, а вы ройтесь тут в назьме, живите вместе со скотом, – плевать нам на вас! Если находился среди них такой, который не по доброй воле покинул когда-то Выселки, то этот непременно к таким словам прибавит со всей возможной язвительностью: «Вы думали меня в могилу загнать?! Не вышло! Сами спережь меня в нее шагнете!»
Поселок, где обосновались эти бывшие, сами они нарекли Воруй-городом, имея для того весьма веские основания. Большая половина жителей Воруй-города нигде не работает, всяк живет как бог на душу положит. Кто почестнее да посовестливее, устроился в ближайших конторах, на предприятиях, на стройках. Кто порасчетливей, с коммерческой жилкой, приладился выращивать ранние овощи и сбывать их на городские рынки – эти живут в собственных добротных домах. Кто понахальнее, тот откровенно ворует: Волга и поныне предоставляет таким немалые возможности.
В осеннюю пору эти доблестные рыцари наживы целыми отрядами врываются на грузовых автомобилях в Выселки, в соседние села и деревни, скупают за бесценок картошку, капусту, лук, поздние помидоры – и отсюда прямо в город. От непрерывного пьянства давно не бритые их физиономии распухли, сивушный дух несется далеко окрест.
Летом привозят все на тех же машинах ящики с палочками дрожжей, продают их тут не в три, а в четыредорога. Деньги не берут, а обменивают на яйца. Нагружают ими машины – и опять в город. Ежели ты попытаешься припугнуть наглых спекулянтов, то обратишь на себя великий гнев своих же земляков, которых, кстати, понять нетрудно: они не помнят, когда эти несчастные дрожжи были в их сельской лавке, хотя на приобретенных у спекулянта палочках наклеена марка Саратовского завода.
Рассудительный Иннокентий Данилович так и сказал мне:
– Ты, сынок, оставь этих робят в покое. Без дрожжей баба хлеб не испечет. А робята выручают. Пускай они подороже берут за них – не беда. Когда нет дрожжей, хлебушка, ох, как многонько портят! Иная вытащит из печки – и украдкой от мужа прямо свинье. Тесто тестом! А ить хлебушко – он подороже дрожжей выйдет. Так что ты уж не замай, не трогай их. Коли советская торговля такая неповоротистая, пускай эти робята выручают.
Иннокентий Данилович говорит мне эти слова между делом. Мы подходим с ним к пятидесятому уж бугру. Старик явно приустал. Язык его, до того такой бойкий и сноровистый, начал немного заплетаться. Возле очередного бугра он повествовал:
– А тут, коли ты помнишь, проживал Митрофан Лысый. Его раскулачивать собрались, а он не стал ждать – укатил аж в казахские степя. Жену его Матреной зовут. Чуть было еще не умерла при третьих родах. Я доктора-то ей вызывал из района. Митрофан, говорят, председателем колхоза-миллионера там, в Казахском, значит, стане. У нас, вишь, нельзя ему было оставаться. А там, видать, можно... И Матрена жива-здорова. Двух сыновей на фронте поубивало. Петяху да Федора. А третий, тот с отцом, в одном колхозе. Крестник-то мой, Андрейка. Ну и шустер, чертенок!.. Вот тут у них стояли хлевы, – Иннокентий Данилович ткнул пальцем в сторону чуть приметных бугорков, – в хлевах тех было у них две лошади, две коровенки да телка. Десятка два овец в загородке, само собой. И, кажись, все. Ну, курешки там... Был позапрошлым годом Митрофан-то. Посидели мы с ним на этих вот буграх. Всплакнул малость – не удержался. Слезлив, знать, к старости-то стал. Вытряхнул из кисета остаток табаку, горсть земли в него насыпал. Помру, говорит, Андрей гроб мой этой землицей присыпет. И уехал...
Иннокентий Данилович умолкает. Молчу и я, молча подходим к следующим буграм и ямам.
– А это Аверьяна Артюхова изба. Помнишь его ай нет? – С таким вопросом сопровождающий обращается ко мне всякий раз, как начинает новую короткую повесть о человеческой судьбе. – Ну, да, конешно. Откуда тебе помнить – мал был тогда, да и в городе давно, что помнил – выветрилось... Аверьяна,