запасом времени выходят на улицу, чтобы удовлетворить свое и чужое любопытство, вообразите, что в этой стране принято разговаривать с незнакомыми...
— Если не называют своего горя, я односторонне участвовал бы в этом процессе. И если бы не заглядывали в мой кошелек.
— Уже несколько недель пресса, телевидение успокаивает публику, мол, не волнуйтесь, коммунисты власть не захватят, все у Вас будет хорошо. Но вдруг станет хуже, чем даже в старые, страшные времена, а визу недовольным пришлют домой и проезд оплатят в любую страну, Вы уедете?
— Все равно не уеду. Это равноценно тому, как колхозных поросят выпустить в лес. У него (поросенка) уже атрофирован инстинкт борьбы за существование. Сейчас всех выпускают из свинарника и у людей началась ностальгия по нему. Я окажусь беспомощным. Я не смогу на Западе устроиться, как устроился здесь.
— А что такое «устроенный» человек? Или лучше другое спрошу. Скажите, с чего для Вас начинается человек?
— Скорее с ума.
— А если Вы идете по тротуару, торопитесь домой, жена суп уже разливает, и вдруг грохот, скрежет тормозов, кровь, все в двух шагах от вас. Как Вы поступите?
171
— При катастрофе не знаю. Но допускаю, что если мафиози стреляют, я не брошусь загородить собой кого-то.
— На прощанье, задайте мне вопрос, вместив в него все свое любопытство к моей особе.
— Вот мы с Вами, Олег Ильич, разных национальностей, но после беседы со мной Вы ведь не стали ко мне хуже относиться?
172
— Начну ни к селу, ни к городу. Я вчера был на концерте Розенбаума. Он Вам симпатичен?
— Симпатичен. Но я не очень понимаю его увлечения воинственной темой некоторого романтизирования войны. Может, я ошибаюсь, потому что у него есть очень страшные песни, которые мне нравятся. Песни Высоцкого нравятся мне больше. А Вам, что, больше нравятся песни Розенбаума?
— Я люблю одних великих поэтова: Мандельштама, Георгия Иванова или Ходасевича...
— А почему Вы о Розенбауме заговорили?
— Потому что он гениальный артист. Я не мог слушать его песни по магнитофону, читать сборники его, а когда попал на концерт — то увидел, что он гениальный артист. Всякий артист — в Костромской ли провинции, выпускник ли училищ» — все они по определению гениальные люди. Это жертвующие собой существа, несбывающиеся, не реализующиеся. Как преступники, проститутки, чиновники, военные — все мученики... Вот разболтался. Вы мне лучше не задавайте вопросов. Скажите, могли бы Вы придумать пять-шесть вопросов и задать себе самому?
— Нет...
— Почему Вам это сложно? Неудобно, скучно? Объясните, почему для Вас это невозможно?
— Что?
— Придумать самому себе вопросы и ответить на них в моем присутствии.
— Потому что себе задаешь самые сокровенные вопросы. А в Вашем присутствии надо учитывать интересы Вашей газеты, которых я не знаю.
— А в рубрику «Разговоры о сокровенном» не хотите?
— А Вы верите в сокровенный разговор в газете? Вы, вот такой напористый, энергичный?
— Да, я верю, что люди будут когда-нибудь говорить о сокровенном, не стесняясь. Чтобы газеты изменились — не пошлость, не глупость, не злобу дня печатали. Через сколько лет — через двадцать или сто — не знаю.
— Давайте договоримся, что, поскольку я очень плохо себя чувствую и сегодня первый день без приступов таких, которые нам не давали бы говорить. Хотя всю ночь я промаялся до шести утра, — но полчаса, сорок минут с Вами поговорю. Так Вы считаете, что получасовой разговор может быть сокровенным? Как Вы это себе представляете?
— Если Вы мне расскажите вот о чем... В стихотворении Пастернака кто-то умирает и говорит, обращаясь к Богу: «Кончаясь в больничной постели // Я чувствую рук твоих жар // Ты держишь меня как изделье // И прячешь как перстень в футляр». Пожалуйста, об этом стихотворении, об этих четырех строчках...
— Здесь проще говорить о Пастернаке, чем об этом стихотворении. Мне кажется, что поэзия не просто словоговорение, словосложение в особом порядке, это же нечто особенное, вообще поэзия... И поэтому мне кажется, что поэты — настоящие поэты
174
— они все-таки явление от Бога, как вообще все искусство, но поэзия — в каком-то таком суммированном проявлении.
— У Вас есть ребенок?
— Есть.
— Сколько лет?
— У меня уже взрослый ребенок, у меня уже внуки!
— Кто у Вас в мире есть еще кроме жены, внуков?
— У меня в мире — друзья.
— Почему Вы друзей в этот ряд ставите, как это получилось?
— Ну потому, что они мне очень много давали в жизни. Это на чувственном уровне меньше, чем жена, дети. Да, конечно, меньше. Я не могу променять внуков и ребенка на друзей. Но это очень много.
— Сколько их наберется? Десяток? Пять человек друзей? Самых-самых... Друзья часто меняются, текучесть большая, как в кадрах... Из теперь живущих?
— Теперь у меня трагический период
— Звоните кому-нибудь?
— Ну, естественно. Я звоню.
— Сколько их? Три, четыре, пять?
— Ну, наверное, три. Вы как будто не слышите, что я говорю. Потому что я говорю, что друзья — не на животном, чуственном уровне. Это хотя сопоставимо, но не идентично. Потому что некий ряд этого, совершенно животного ощущения, когда — это мой ребенок, наверное, то, что дано человеку, как продолжение рода, как моя рука. Откуда это появляется, почему ребенок похож, почему у него родинка в том же месте, почему у него походка такая же, это же...
— Я так ничего и не понял. Какой траур скорее сведет Вас в могилу — потеря жены, ребенка или друга?
— Я про это и говорю. Конечно, близкие даны тебе на божественном уровне. Неразделимые с тобой. А с друзьями мы можем поссориться и разойтись, это будет болезненно, это будет трагично, иногда это обеднит жизнь, но...