я вообще не очень-то верил, что вся эта процедура возможна. Я думал, я знал, что скопировать человека невозможно. Но оказалось, что главная опасность в невозможном — это то, что невозможное может оказаться возможным. Ты догадываешься, почему я затеял этот разговор с тобой?
— Как вам сказать… Наверное, потому, что я единственный человек, который знает вашу тайну.
— Это верно, Костя. Но есть и еще одно соображение. Ты помнишь, как ты решил, что я хочу воспользоваться твоим телом?
— Помню.
— И до этого ты стал мне настоящим сыном, потому что своего сына я потерял. Или он меня потерял — не в этом дело. В монастыре он дальше от меня, чем если бы он был на Луне. А уж после того, как ты пригорюнился тогда, сидя за рулем «лексуса» и думая, что я посягаю на тебя, твое тело, ты стал для меня самым дорогим человеком на свете. Я абсолютно уверен, что ты был предельно честен и действительно был готов умереть за меня. Вместо меня. Поэтому-то я и затеял этот довольно сумбурный и, наверное, тягостный разговор. Больше мне поговорить не с кем. Мне, Костя, скверно на душе, очень скверно, потому что теперь я знаю, что никогда не смогу спрятаться от одного маленького, но свирепого в своей прямоте и настырности фактика: я убил человека. Ни в чем не повинного Евгения Викторовича. Убил ради спасения своей жизни. И мало того что убил его. Я в теле Жени теперь как в капкане, как в ловушке, из которой никогда не выбраться. Ты скажешь, не я первый убил, и не я последний. Убивали наши далекие пращуры, убивали всегда, убиваем и мы. Тысячами, миллионами. Оптом, так сказать, и в розницу. Но мне от этого не легче. Я ведь, Костя, всю жизнь был вполне нормальным человеком, то есть я совесть свою особенно не напрягал, и она меня не мучила. А тут вдруг выяснилось, что сидит она во мне как некий рудиментарный орган, который вдруг становится вовсе не рудиментарным, а очень даже важным. Как внезапно воспалившийся аппендикс. Вот-вот лопнет и заразит весь организм. И не дает мне покоя. Не только не дает мне быть довольным собой и жизнью, но просто-напросто мешает мне жить. Спать не дает. Дышать не дает. Вцепился в душу мою как клещ, которого не вытащишь и не стряхнешь. Спроси меня про такую ситуацию лет десять, двадцать тому назад, я бы только пожал плечами. Жизнь, сказал бы я, не роман Достоевского. Это его герои мучились угрызениями совести. Ну, может, еще кое-кто из несчастных русских интеллигентов мыкался. Тем более что советская власть быстро ликвидировала совесть как буржуазный предрассудок. Быстро и эффективно: половину населения заставили писать доносы на ближнего, а вторую половину — сторожить посаженных. И стала наша российская жизнь без стыда и совести куда как проще. И сложнее, и страшнее. Кое-что, конечно, изменилось за последние годы. Доносы писать и стучать на ближнего своего перестали, приоделись, пересели в собственные машины, засыпаем друг друга эсэмэсками, но совесть пока так всерьез и не вернулась. То ли не производится она в нашем отечестве, то ли спроса на нее нет, то ли импорт ее не налажен, потому что пошлина высокая. Шучу, Костя, но не очень.
Потому что даже покаяться мне не дано. Ни в суде, ни в церкви. И не только потому, что нет во мне веры. Никто не поверит, что я говорю правду. Вы говорите, что убили Евгения Викторовича, простите, вы же и есть Евгений Викторович, а Петр Григорьевич Илларионов спокойно почивает в своей законной, так сказать, могиле. Так что, дорогой, вам лечиться надо в психушке, а не каяться. Понимаешь, Костя, о чем я говорю?
— Теоретически, да…
— Что значит теоретически?
— Я могу представить ваше состояние, но ведь представить — не то же, что почувствовать…
— Это верно, — вздохнул Евгений Викторович. — И не дай бог кому-нибудь чувствовать то, что чувствую я. В какие-то напряженные моменты, вроде операции с нашим другом Фэном, душевная боль как будто отступает. Но, видно, только для того, чтобы перевести дух и снова приняться за меня.
Я знаю, что ты не можешь помочь мне, как бы ты того ни хотел. Но человеку всегда кажется, что когда он поделится своей болью с кем-нибудь еще, ему станет чуть легче. Эгоизм, конечно, но… Ладно, друг мой Костя, давай поговорим о более конкретных вещах. Вот листок бумаги с цифрами. Запомни их так же крепко, как ты помнишь свое имя. А бумажку сожги.
— А что это?
— Ты помнишь нашу поездку в Цюрих?
— Конечно.
— Как называется банк, куда я ездил?
— Не знаю…
— «Драйконигбанк». Банк трех королей на улице с тем же названием. Запомни. В нужный тебе момент ты можешь прийти в банк, назвать вот эти цифры и стать обладателем довольно крупной суммы. Причем вопросов никто никаких задавать тебе не будет, даже имени не спросят — это основа швейцарского банковского бизнеса. Денег там на счету миллионов тридцать — тридцать пять долларов. Курсы валют и доходность вкладов ведь колеблются. В ячейке сейфа в подвале, куда тебя проведут, тебя будет ждать неплохая нумизматическая коллекция, которую дирекция банка оценит у экспертов. Думаю, что она стоит несколько миллионов. Ты всё понял?
— Позвольте, но при чем тут я? Ведь это ваши деньги.
— Я не хочу набиваться на жалость и сострадание, дорогой Костя, но у меня ощущение, что долго я гражданскую войну со своей совестью вести не смогу. Чтоб вести гражданскую войну нужно, как минимум, либо быть абсолютно уверенным в своей правоте, либо люто ненавидеть противника. Ничего этого в душе у меня нет. Поэтому, боюсь, вести такую войну долго не смогу. А еще точнее, и не хочу. Потому что преступник не должен наслаждаться плодами своих злодеяний. Так что, когда меня не будет…
— Господь с вами, Евгений Викторович, что вы говорите!
— Боюсь, господь явно не со мной. Я его помощи не заслужил.
— Но…
— Никаких «но», мы ж договаривались быть честными друг с другом. Как ты распорядишься деньгами — это ты будешь решать сам. Впрочем, надеюсь, что эти вопросы мы еще несколько раз обсудим.
— Евгений Викторович, я категорически…
— А я еще более категорически заявляю, что этот вопрос решен и закрыт. Больше мне эти деньги оставлять некому. И больше никто о них не знает. Всё. Давай о другом. Пока я еще могу как-то скрывать от других свое состояние, я останусь президентом нашей компании. Но как я уже постарался объяснить тебе, я вовсе не уверен, что продержусь долго. Так что давай обсудим чисто деловой вопрос: кто, с твоей точки зрения, может занять место президента? Тем более что компания на пороге настоящего рывка и вполне может превратиться в крупного игрока в коммуникационных технологиях, если не в мире, то уж в России точно.
Не скрою, прежде всего я подумал о тебе…
— Вы что, смеетесь?
— Нисколько.
— Но у меня же нет никакого специального образования. Я же всего-навсего бывший мент.
— А я бывший челнок, который в начале девяностых пёр на себе из Турции клетчатые тюки с ширпотребовским барахлом. Нагружен был, как осел, даже высморкаться рук не хватало. А до этого был рядовым инженером, который с тех пор давно уже забыл, что такое логарифмическая линейка. Тем более что пользоваться компьютером всё равно удобнее. Это Вундеркинд со своей командой настоящие создатели того, чем мы хотим торговать. Мы в лучшем случае просто менеджеры. Кое-чего поднахватавшиеся, но всё равно менеджеры. Так что дело не только и не столько в специальном образовании, а в чутье на нужных людей и в умении доверять им. Ладно, оставим пока тебя в покое. Пока. Кого еще ты видишь в кресле президента?
— Яша, боюсь, и не потянет и не согласится.
— Почему?
— У меня такое ощущение. И дело не только в возрасте и не в том, что для всех них, и Свистуна, и Исидора Исидоровича, и тем более новых их сотрудников, работа — это как бы игра. Для творческого человека, как я представляю себе, будничная работа всегда будет в тягость. А руководить компанией — это тысячи будничных дел: и как идет строительство нового лабораторного и производственных корпусов, и не воруют ли строители, и кадровые вопросы, и финансы…
— Это ты верно говоришь, Костя. А кого ты видишь еще?