поверхностная реакция угасла, едва ко мне вернулась способность рассуждать. Я заметил, что Уайльду с его насеста отлично видны сверху вниз окна той части второго этажа, где, по моим расчетам, находились апартаменты Александры Гамильтон. Уверенные движения библиотекаря свидетельствовали о том, что это отнюдь не первый его опыт, и если я на секунду подумал было, что его поступок, продиктованный всепоглощающей ревнивой страстью, могло спровоцировать мое появление в доме, я тут же отверг эту мысль. Вдруг на втором этаже осветились два левых окна, потом два других в центре, наконец, самое последнее справа – оказалось, что ни на одном из них нет занавесок. С того места, где я стоял, мне были хорошо видны часть потолка каждой из комнат и две великолепные люстры. И я тут же сообразил, что в поле зрения Уайльда попадает вся внутренность квартиры, за исключением того, что находится в углу у стен. Александра Гамильтон прошла мимо окна средней комнаты. Немного погодя за ней следом промелькнула мадемуазель Элиот. И все. В волнении, в котором замешательство перемежалось яростью, любопытством и возбуждением, уже напугавшим меня чуть раньше, я целую, как мне казалось, вечность наблюдал поочередно то за ярко освещенными окнами, где больше не появлялось никаких признаков жизни, то за веткой, где сторожила плотная, сжавшаяся в комок масса, неподвижная настолько, что, сливаясь с деревом, казалась каким-то причудливым наростом на нем. Теряя терпение, я несколько раз уже готов был вмешаться, но мысль о том, сколь неуместно совать свой нос во взаимоотношения, которые, объективно говоря, совершенно меня не касались, перспектива сыграть неблагодарную и нудную роль моралиста, некоторая робость, которую мне внушали возраст и не укладывающийся ни в какие рамки характер «злоумышленника», противопоставить которому я мог только предрассудки воспитания, заменявшие мне здравомыслие и опыт, и двойственность моих собственных чувств, в которых переплелись презрение, традиционно вызываемое всякой нескромностью, ревнивая враждебность, порожденная тем, что я считал святотатством, и противоречивая душевная сумятица, в которой я еще не смел угадать наслаждение, – все это меня удержало. Вдруг правое окно потемнело, потом погасли обе люстры, и это погрузило левую часть квартиры в темноту, а среднюю в полумрак. Наверно, у изголовья кровати горит ночник, подумал я, а стало быть, комната посредине – спальня. Но потом в потемках комнаты слева на мгновение вспыхнул и тут же погас свет. Зато все ярче стал освещаться верхний этаж. Значит, мадемуазель Элиот покинула апартаменты Александры Гамильтон и поднялась к себе, что подтверждало мои утренние выкладки насчет того, где расположено ее жилье. На мгновение узкий силуэт домоправительницы обозначился в проеме окна, потом она задернула шторы, полностью поглотившие свет. Так были занавешены все окна третьего этажа. Только ночник на втором этаже все еще освещал фасад своим тусклым свечением. Но вскоре погас и он. Фигура на дереве зашевелилась, Уайльд осторожно спустился по лестнице, которую отнес туда, откуда взял. Потом, держась под навесом деревьев, выстроившихся параллельно аллее, он направился к воротам и скрылся во тьме.
Уснуть я не мог, и в те редкие минуты покоя, которые дарило мне мое воображение, то рисовавшее на основе увиденного, то сочинявшее сцены с участием Александры Гамильтон, где любовь сочеталась с мерзостью, я пытался решить, как я должен себя вести. Проще всего было продолжать держаться как ни в чем не бывало и смириться с обстоятельствами, в которых мне не отводилось ровным счетом никакой роли, то есть смириться с тем, что я не существую. Но я знал, что в этом случае мое пребывание в доме Александры Гамильтон вскоре станет для меня совершенно невыносимым. Конечно, я мог в два счета положить ему конец, уехав в Лондон или в Париж, и, однако, расстаться с этой женщиной казалось мне самым страшным. А стало быть, следовало вмешаться. Можно было поговорить с самим Уайльдом – но это мне претило не только потому, что я испытывал к нему смешанное чувство симпатии, восхищения и страха, но и потому, что, смущаясь и негодуя, я тем не менее уже начал понимать, чем вызван его поступок, и даже его оправдывать. Или поговорить с Александрой Гамильтон, то ли невозмутимо признавшись ей в своей страсти, но такая перспектива меня ужасала, то ли предупредив ее, что она – жертва анонимного вуайера, а это, быть может, устранит хотя бы одну причину моих терзаний. Последнее решение было наименее достойным, и, правдивый по натуре, я не мог не признать, что оно запятнано двойным лицемерием, которым я гнушаюсь: во-первых, недостойно решать свои любовные проблемы с помощью официальных аргументов хорошего воспитания и долга, во-вторых, даже если я не назову имени вуайера, это не введет в заблуждение Александру Гамильтон, а значит, мое сообщение станет чистой воды доносом. И все же мне казалось, что это единственно возможный выход. Недовольный собой, я рассматривал его со всех сторон, и в конце концов мне пришло в голову решение, которое, позволяя мне сохранить пристойное о себе мнение, было, с моей точки зрения, не лишено известной дипломатической ловкости, приправленной некоторым макиавеллизмом влюбленного. На заре я уснул почти спокойным сном.
В этот день за обедом, который начался совершенно так же, как накануне, хотя, быть может, несколько менее тягостно, подтверждая мои опасения, что неловкость, становясь привычной, делается нудной, я внезапно решился.
– Мадам, – сказал я, – я должен сделать вам признание, которое меня тяготит. Я совершил по отношению к вам чудовищную бестактность и, если не расскажу вам о ней, потеряю остатки уважения к себе.
– Такое вступление и впрямь обещает нечто ужасное. Что же такое случилось?
– Я подглядывал за вами вчера вечером из парка через окна вашей квартиры.
Она как будто удивилась, потом задумалась, и на лице ее попеременно отражались озабоченность, смешанная с грустью досада и нерешительность.
– Пожалуй, вам было бы лучше уехать, – наконец сказала она.
Я предвидел возможность такой реакции, самой худшей из всех, но не хотел в нее верить. Жалкая уловка, которую я считал такой удачной, оборачивалась катастрофой. Оставался только один способ повернуть ход событий. Я сам загнал себя в угол.
– Мадам, расстаться с вами теперь для меня невыносимо. Оправдаться мне нечем – разве тем, что я стал жертвой вашего великодушного приглашения. Вы ни о чем дурном не помышляли. Я тоже. Но зло содеяно. Не усугубляйте его, повергая меня в отчаяние.
Эта маленькая речь, в которой с полуслова угадывалось любовное признание, сплав неподдельной искренности, доведшей меня почти до слез, и реминисценций классической культуры, подменявших простоту, какую я мог обрести лишь с опытом, наверно, была слишком литературной для данных обстоятельств.
– Вы ставите меня в трудное положение, – сказала Александра Гамильтон – Поймите меня. Причина тут не в вашем последнем признании, столь лестном для ровесницы вашей матери и поистине очаровательном в устах такого юного и серьезного мальчика, дело в вашей лжи, в вашей детской уловке, чреватой куда более серьезными последствиями, чем вы могли предвидеть. Нет-нет, молчите, Дайте мне договорить. Я хотела избежать объяснений, но поскольку вы остаетесь, чему я очень рада, надо поставить все точки над i. Я заговорила с вами о вашем отъезде не из-за вашей, как вы ее назвали, бестактности, а из-за того, что заставило вас, не совершив ее, обвинить себя, прибегнуть к этой неумелой и изящной небылице. Я сразу поняла, что вы обнаружили нечто, не имеющее к вам никакого отношения. И вы хотите, не ставя никого в неловкое положение и, наверно, не столько заботясь о соблюдении приличий, сколько из-за смятения чувств, чтобы я задергивала занавески в моей комнате. Но об этом не может быть и речи. Поскольку ничего более я объяснять не собираюсь, я не прошу вас меня понять. А только смириться. Вы готовы?
– Да, мадам.
Она посмотрела на меня растроганно и в то же время немного насмешливо.
– Если бы я была на несколько лет моложе, я, наверно, бы в вас влюбилась.
– Если бы вы были на несколько лет моложе, мадам, я навряд ли бы в вас влюбился.
Она улыбнулась, встала и, подойдя ко мне, мимолетно коснулась губами моих губ. Потом вышла из столовой, я слышал, как она открыла дверь в библиотеку. Вечером, предупредив, что не буду ужинать, я долго лежал на постели одетый, раздираемый противоречивыми мыслями. Парк притягивал меня с неодолимой силой, которую я тщетно пытался побороть. В окно я видел, как ночная тьма поглощала на востоке последние проблески сумерек, по мере того как всходила и все ярче наливалась светом полная луна. Наконец я не выдержал, тихо спустился по лестнице, вышел из дома и принялся бродить по опасной зоне парка. Я поступал так упрямо и сознательно, чтобы гость, пожаловавший в эти края, откуда бы он ни явился, не мог бы со мной разминуться, но все же я старался не попадаться на глаза обитательницам дома. Проведя полдня в мучительных размышлениях, я понял, что не смогу просто принять все как есть, однако, памятуя слова Александры Гамильтон, которые хоть и мучили меня, но при этом восхищали и усугубляли